Я сидел сегодня с несколькими дервишами у мавзолея Сулеймана Великолепного.[72] Мы немного поговорили о политике, толкуя Коран, и сошлись на том, что ни великий монарх, приказавший задушить своего сына Мустафу, ни его супруга Рокселана,[73] которая ввела в моду вздернутые носы, не приняли бы конституцию; парламентарный строй погубит Турцию, в этом можно не сомневаться.
XVIIСтамбул, 27 сентября.
7 зильхаджа[74]1293 по мусульманскому летоисчислению
Чтобы переждать ливень, я вошел в турецкую кофейню около мечети Баязида.
Куда ни посмотришь – сплошь старинные тюрбаны и седые бороды. Старцы-хаджи заняты чтением прокламаций или разглядывают через задымленные окна прохожих, убегающих от дождя. Женщины, захваченные ливнем врасплох, бегут так быстро, как только позволяют им шлепанцы и деревянные сандалии. На улице царит смятение, вода льется потоками.
Я рассматриваю старцев: их одежда говорит о стремлении как можно более тщательно воспроизвести моду доброго старого времени; все, что надето на них, – «эски», включая большие очки в серебряной оправе и линии их профиля. «Эски» – слово, произносимое с почтением, – значит «древний» и применяется в Турции по отношению к старым обычаям с таким же успехом, как к старым фасонам одежды или к старым тканям. Турки любят прошлое, любят неподвижность и постоянство.
Вдруг раздается пушечный залп – это артиллерия салютует со стороны Сераскерата; старцы, переглянувшись, обмениваются ироническими улыбками.
– Салют конституции Мидхата-паши,[75] – говорит один из них, кланяясь с насмешливым видом.
– Депутаты! Хартия! – бормочет другой старый зеленый тюрбан. – Халифы прошлых времен не нуждались в том, чтобы их представляли народу.
– Вай, вай, вай, Аллах!.. И наши женщины не разгуливали в газовых покрывалах, и верующие никогда не пропускали часа молитв, и Москва не была раньше такой наглой!
Артиллерийский залп возвестил мусульманам, что падишах даровал им конституцию, более либеральную и наделяющую граждан большими правами, чем все европейские конституции; однако старые турки холодно отнеслись к подарку своего суверена.
События этого, которое Игнатьев[76] откладывал, насколько хватало его власти, ждали уже давно; начиная с этого дня можно было отсчитывать молчаливое объявление войны между Портой[77] и русским царем. Султан с жаром пустил в ход свое оружие.
По турецкому времени было половина восьмого (около полудня). Обнародование конституции должно было произойти в Топкапу, и я помчался туда под проливным дождем.
Визири, паши, генералы, вельможи, сановники, все в парадных мундирах, расшитых золотом, разместились на большой площади Топкапу; там же выстроились придворные музыканты.
По небу неслись черные тучи; дождь с градом обрушивал на город мощные потоки. Под этим водопадом народу читали хартию; старые зубчатые стены сераля, замыкавшего площадь, казалось, были поражены тем, что посреди Стамбула произносятся подрывные речи.
Крики, приветствия и фанфары завершили эту необычную церемонию, и все присутствующие, промокшие до костей, стали шумно расходиться.
В тот же час в другом конце Константинополя, во дворце Адмиралтейства, собрались участники международной конференции.
Совпадение было не случайным: замысел состоял в том, чтобы пушечные залпы были услышаны участниками конференции во время обращения к ним Сафет-паши и помогли успешному ее завершению.
XVIIIВосток, восток, восток! Что видно там, поэты? Туда направьте мысль, туда вперите взор! И слышим мы в ответ: «Там близок час рассвета, Бледнеет небо там и рдеют гребни гор».
………………………………………………..
За утро, может быть, мы вечер принимаем?
………………………………………………..
Виктор Гюго. Песни сумерек[78]
Никогда не забуду, как выглядела этой ночью большая площадь Сераскерата, громадное пространство на центральном холме Стамбула, откуда поверх садов сераля взгляд устремляется к далеким горам на азиатском берегу. Арабские портики,[79] высокая башня причудливой формы были освещены, как в праздничные вечера. Дневной потоп превратил это место в настоящее озеро, в котором отражались мириады огней. По всему горизонту в небе возникали купола мечетей и шпили минаретов, увенчанные коронами света.
Мертвая тишина царила на площади; то была настоящая пустыня.
Светлое небо, подметенное ветром, неощутимым внизу, пересекали две вереницы черных туч; бледный полумесяц словно прилепился к небесной тверди. Это была одна из тех особенных картин, которыми природа откликается на большие события в истории народов.
Послышался страшный шум – топот ног и людские голоса; толпа учеников медресе[80] входила через центральный портик с фонарями и стягами; они кричали: «Да здравствует султан! Да здравствует Мидхат-паша! Да здравствует конституция! Да здравствует война!» Поверив, что они свободны, люди точно опьянели; лишь несколько стариков турок, помнивших прошлое, пожимали плечами, глядя на возбужденную толпу.
– Пошли приветствовать Мидхат-пашу! – кричали юнцы. Они повернули налево, в узкие безлюдные улочки, направляясь к скромному жилищу великого визиря,[81] который находился тогда на вершине своего могущества и которому несколькими неделями позже предстояло отправиться в ссылку.
Затем демонстранты, числом около двух тысяч, отправились на молитву в Большую мечеть (мечеть Сулеймана), а затем пересекли бухту Золотой Рог и направились к Долмабахче приветствовать Абдул-Хамида.
Перед решетками дворца депутации от разных сословий и пестрая толпа стихийно объединились и устроили своему конституционному суверену восторженную овацию.
Толпа вернулась в Стамбул по главной улице Перы, выкрикивая по дороге приветствия лорду Солсбери[82] (ставшему вскоре столь непопулярным), британскому и французскому посольствам.
– Наши предки, – вещали муллы, обращаясь к толпе, – наши предки, которых и было всего несколько сотен, четыре века назад завоевали эту землю! Нас многие сотни тысяч, так неужели мы позволим чужеземцам одержать над нами верх? Лучше умрем все, как один, мусульмане и христиане, умрем за наше оттоманское отечество, но не примем позорной конституции…
XIXМы с Ахмедом часто сиживали у мечети султана Мехмед-Фатиха[83] (Мехмеда Завоевателя) возле высоких портиков из серого камня; беззаботно грелись на солнце, предаваясь неясным мечтам, которые не в состоянии выразить пи один человеческий язык.