Но страх, тоска, сопутствующая обращению, тяготы христианской жизни… Обращение – какое отвратительное слово!.. Нудные проповеди, нелепые люди, угрюмое протестантство, суровость, не скрашенная ни ярким цветом, ни лучом, высокопарные слова, «наречие Ханаана»![61].. Неужели все это может тебя соблазнить? Все это не Иисус, а тот Иисус, в которого веришь ты, – не лучезарный Учитель, которого я знаю, которого обожаю. Этого Иисуса ты не будешь бояться, не будешь испытывать ни скуки, ни отчужденности. Ты страдаешь, горе сжигает тебя… он будет плакать вместе с тобой.
Я не устаю молиться, милый брат; никогда мысль о тебе так не переполняла мое сердце… Пусть это будет через десять, через двадцать лет, но придет день, когда ты поверишь. Быть может, я об этом никогда не узнаю, быть может, я скоро умру, но я всегда буду надеяться и молиться!
Думаю, что я написала слишком много. Столько страниц, их и прочитать-то трудно! Мой братик пожимает плечами. Наступит ли день, когда он не будет больше читать мои письма?..
XXVII– Старина Хайрулла, – говорю я, – приведи мне женщин!
Старый Хайрулла сидит передо мной на земле. Он скукожился, как зловредное и нечистое насекомое; его лысый продолговатый череп блестит при свете моей лампы.
Восемь часов, за окном – зимняя ночь, и квартал Эюп черен и безмолвен, как могила.
У старого Хайруллы есть двенадцатилетний сын по имени Иосиф, красивый, как ангел, которого он обожает и ничего не жалеет для его воспитания. Во всем остальном он совершеннейший мерзавец. Он занимается всеми темными делами, какими только может заниматься в Стамбуле старый опустившийся еврей, поддерживает отношения с юзбаши[62] Сулейманом и со многими из моих друзей-мусульман.
Однако же его допускают и принимают повсюду только потому, что его привыкли видеть в течение долгих лет. Встретив его на улице, обычно говорят: «Добрый день, Хайрулла!» И даже касаются кончиков его длинных волосатых пальцев.
Старый Хайрулла долго обдумывает мою просьбу и наконец отвечает:
– Господин Маркето, женщины теперь очень дороги, но, – добавляет он, – есть и не такие дорогие развлечения, я мог бы предложить их вам сегодня же вечером… Послушать музыку, к примеру, вам наверняка было бы приятно…
Произнеся эту загадочную фразу, он зажег фонарь, надел балахон, деревянные башмаки и исчез.
Через полчаса портьера в моей комнате раздвинулась, пропуская шестерых еврейских мальчиков в красных, синих, зеленых и оранжевых одеяниях, подбитых мехом. Их сопровождает Хайрулла и еще один старик, еще более безобразный, чем Хайрулла. Вся команда, отвесив поклоны, усаживается на полу, в то время как я бесстрастно и неподвижно, словно сфинкс,[63] взираю на все это.
Мальчики принесли с собой маленькие золоченые арфы, по которым тотчас забегали их пальцы, украшенные дешевыми золотыми кольцами. Зазвучала оригинальная музыка, несколько минут я ее слушаю.
– Как они вам нравятся, господин Маркето? – спрашивает меня старый еврей, наклоняясь к моему уху.
Я уже понял, что к чему, и не выказываю никакого дивления. Мне лишь хочется продолжить изучение глубин человеческой низости.
– Старина Хайрулла, – отвечаю я, – твой сын красивее, чем они…
Старик какое-то время раздумывает и наконец отвечает:
– Господин Маркето, мы могли бы отложить этот разговор на завтра…
…Я выгоняю всю эту компанию, как паршивых насекомых, но вдруг снова вижу удлиненный череп Хайруллы, бесшумно отодвинувшего портьеру.
– Господин Маркето, – говорит он, – сжальтесь надо мной! Я живу очень далеко, а люди думают, что у меня есть золото. Лучше убейте меня своей рукой, чем в такой час выставлять за дверь. Разрешите мне прилечь в каком-нибудь уголке вашего дома, и, клянусь вам, еще до рассвета я исчезну.
У меня не хватило духу выгнать старика, который умер бы на улице от холода и страха, даже если бы никто не покушался на его жизнь. Я указал ему место в углу дома, где он провел всю ледяную ночь, съежившись, как старая мокрица, в своей потертой шубе. Я слышал, как он дрожит, хриплый кашель вырывается из его груди; мне стало так его жалко, что я поднялся с постели и бросил ему ковер, чтобы он укрылся.
Когда небо начало светлеть, я приказал ему выметаться и посоветовал никогда больше не переступать порога моего дома и никогда не показываться мне на глаза.
III
ВДВОЕМ В ЭЮПЕ
I
Эюп, 4 декабря 1876
До меня дошла весть: «Она приехала!», и два дня я провел в лихорадочном ожидании.
– Сегодня вечером, – сказала Кадиджа (старая негритянка, которая в Салониках ночами сопровождала Азиаде и рисковала жизнью ради хозяйки), – сегодня вечером каик привезет ее к причалу Эюпа, перед твоим домом.
Я прождал там три часа.
День выдался прекрасный, сияющий; движение по Золотому Рогу было необычайно оживленным; в конце дня тысячи лодок приставали к причалам Эюпа, доставляя в этот спокойный квартал турок, которых заботы приводили в людные центры Константинополя, Галаты или на Большой Базар.
Меня начинали уже узнавать в Эюпе, и я не раз слышал:
– Добрый вечер, Ариф! Кого вы здесь поджидаете? Все хорошо знали, что меня не могли звать Арифом и что я христианин с Запада, но мои восточные фантазии больше не внушали никому подозрений, и меня называли тем именем, которое я себе придумал.
IIО, светоч, Порция!
Дай руку; это я.
Альфред де Мюссе.
Порция
Солнце уже два часа как скрылось за горизонтом, когда появился одинокий каик, отплывший с Азар-Капу; на веслах был Самуил; закутанная по-восточному женщина сидела на корме на подушках. Это была она!
Когда они подплыли, площадь у мечети уже опустела; похолодало.
Не говоря ни слова, я взял ее за руку, и мы побежали к дому, забыв о бедном Самуиле.
Когда неисполнимая мечта исполнилась, когда Азиаде была здесь, в приготовленной для нее комнате, наедине со мной, за двумя дверьми, отделанными железными скобами, мне не оставалось ничего другого, как упасть к ее ногам и обнять ее колени. Я чувствовал, что безумно люблю ее; ничего больше для меня не существовало.
И тут я услышал ее голос. Впервые она говорила, а я понимал, – восторг, доселе неведомый! Однако я не мог вспомнить ни слова по-турецки – на языке, который я выучил ради нее; я несвязно отвечал ей на добром старом английском, не слыша сам себя!
– Северим сени, Лоти! (Я люблю тебя, Лоти!) – сказала она. – Я люблю тебя!
Эти слова мне говорили и до Азиаде, эта вечные слова; но впервые сладостная музыка любви коснулась моих ушей на турецком. Восхитительная музыка, которую я было забыл! Неужели я снова ее слышу? И с каким восторгом вырывается она из чистого сердца молодой женщины! Я слушаю ее словно впервые, и она звучит, как песня небес, в моей пресыщенной душе.