несколько товарищей. Мама поблагодарила за предупреждение. После этого за стеной от заката до рассвета регулярно происходили гулянки, и в нашей гостиной постоянно воняло марихуаной. Однажды я поинтересовалась, почему мама не пожалуется на беспокойного соседа владельцу дома, как она делала на нашем прежнем месте жительства. Она окинула меня одновременно утомленным и проницательным взглядом и вздохнула:
— Потому что я устала, Кара.
Сегодня Брэндон ругался с Шейлой. Она давно не появлялась. Брэндон испытывал к ней прямо-таки пугающую страсть, да и она любила его до безумия. Он вышвыривал гостей из квартиры, если они случайно касались ее колена, в бешенстве разбивал какие-то лампы, или вазы, или стеклянные пепельницы. Потом доносились рыдания. Вопли. Дальше они занимались сексом. После этого он ее прогонял. Шейла прорывалась назад, разбив окно и угрожая «вздрючить» другую женщину, если Брэндон вдруг найдет ей замену, а когда он заявлял, что ей слабо накостылять девушке за здорово живешь, Шейла визжала о своей любви. В первый раз я увидела Шейлу в день вселения Брэндона — она была тихой и даже вялой. Блондинка. Маленького роста. Розовая прядь в волосах. Бледная, почти прозрачная, словно она никогда не выходила на дневной свет. Я не могла представить ее в истерическом гневе. Но мы слышали ее завывания каждую ночь. Может, это Брэндон так на нее действовал?
Наблюдение за отношениями Брэндона и Шейлы стали для нас с мамой чем-то вроде увлекательной игры. Мы убавляли звук телевизора, чтобы лучше слышать их крики, и сочиняли разнообразные драматические ситуации, из-за которых они могли скандалить. Но сегодня я не хотела гадать о причине раздора — я хотела слушать.
— Ты гребаный сукин сын, Брэндон! Проклятый ублюдок!
— Заткнись, Шейла! В соседней квартире живет четырнадцатилетняя девочка!
До этого момента мама спокойно сидела в кресле. Я решила делать уроки на кухне, куда, кроме обеденного стола, помещались только два шкафчика, плита и крошечная разделочная стойка. Жилую комнату загромождала мебель, которую нам удалось втиснуть в квартиру-студию: небольшой диван, журнальный столик и тумбочка под телевизор из вишневого дерева. Даже через всю квартиру я почувствовала на себе пристальный мамин взгляд.
— Откуда он знает, что тебе четырнадцать?
— Мама, мне ведь шестнадцать.
Она об этом не забыла. Просто хотела поймать меня на вранье. Она всегда так делала, с самого моего детства: скажет что-нибудь, что угодно, и ждет, как я отреагирую. Ребенком я часто совершала ошибку: давала слишком развернутые объяснения, наивно полагая, что обилие подробностей быстрее ее успокоит. Но в итоге я всякий раз выдавала какой-нибудь секрет, хотя даже не догадывалась, что у меня есть тайны от мамы. Теперь я была научена горьким опытом и старалась говорить как можно меньше.
Мама с подозрением присматривалась ко мне с той самой минуты, как я приходила домой, — наблюдала, внимательно следила за моими движениями. Я знала, что она подшивает к делу каждый мой жест, чтобы перед сном раскритиковать его. Чаще всего мы начинали лаяться, как только выключался свет. Тогда все становилось ясным, мама понимала, к чему собирается прицепиться, и не могла заснуть, пока не найдет ответы на все вопросы, теснящиеся у нее в голове. По крайней мере, так она объясняла мне. Но мы не ругались уже почти две недели — абсолютный рекорд. Мама старалась выудить у меня откровения по поводу моего друга Терренса, но я не хотела рушить наш хрупкий мир.
Не могла же я рассказать ей про поцелуй.
В тот день после уроков Терренс Питерс сунул язык мне в глотку. Правда, сначала он спросил разрешения, объяснив, что хочет узнать, справедливы ли слухи, будто мы с ним тайно влюблены друг в друга. В английской группе десятого класса Терренс был единственным черным учеником, кроме меня, и мисс Гаррисон всегда сажала нас вместе, когда разбивала класс на пары. Остальные постоянно меняли собеседников, а с нами разговаривать никто не жаждал, вот мы и подружились. Нам и в голову не приходило, что вся школа решит, будто мы встречаемся.
Когда прозвенел звонок с последнего урока, Терренс догнал меня у библиотеки и взял за запястье. Не говоря ни слова, он потащил меня вверх по лестнице, по которой никто не ходил, — она вела на пятый этаж, где находился бывший класс рисования, сейчас заброшенный.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
Некоторое время он молчал, а потом начал говорить, избегая моего взгляда и то и дело пожимая плечами.
— Может, нам надо поцеловаться? — спросил он. — Ты когда-нибудь думала об этом?
У Терренса было не много девочек, но его избранницы — бойкие, пышногрудые, с длинными светлыми волосами — заставляли меня задуматься о себе: можно ли считать меня хотя бы симпатичной? Быть похожей на этих девиц я не хотела, но не могла не заметить, что такой тип красоты превращает парней в круглых идиотов. Я скрипела зубами, когда видела тупое умильное выражение лица Терренса после поцелуя с очередной его подругой. Когда однажды во время первого урока он признался мне, что потерял девственность, я не разговаривала с ним целый день.
Прислонившись к перилам, я подняла на него глаза. Высокий и курчавый, с гладкой и черной как патока кожей, он был довольно симпатичным. Даже моя мама отметила это, когда несколько месяцев назад я познакомила их на родительском собрании; однако в ее устах эти слова прозвучали как обвинение. Она устроила меня в местную школу, потому что тут отлично готовили к поступлению в университет, но здешние ученики ее беспокоили. Родители предоставляли им полную свободу, что приводило к сексу, дерзости и опять сексу, плохим манерам и снова сексу — так говорила моя мама и при любом удобном случае напоминала, что в своем доме не допустит подобной вседозволенности. В тот вечер при знакомстве с Терренсом она вскинула брови, и я поняла, что в ближайшее время напоминания только участятся.
Я разрешила поцеловать меня, Терренс наклонился и впился мне в рот губами; они оказались шершавыми, сухими и потрескавшимися — парень явно забыл после физкультуры смазать их вазелином. У меня губы еще были вытянуты трубочкой, когда Терренс стал раскрывать рот. Кончик языка он прижал к моим зубам, пока я не разомкнула челюсти и не впустила его внутрь. Что это он делает? Я закрываю рот, он открывает; я-то думала, он наклонит голову в сторону, потом мы одинаково повернем шею и начнем без толку тереться губами. Уши мне резануло звонкое чмоканье, но Терренса это, казалось, не смутило; может, зря я так пристально слежу за процессом?