высокую планку, которую не всякому его будущему вступлению было дано преодолеть. Как всегда у Достоевского, в основе этого замечательного достижения лежит голос Другого. Как и рассказчик в «Степанчикове», он говорит от первого лица. Однако, в отличие от Сергея Александровича в «Селе Степанчикове», рассказчик вступления в дальнейшем не контролирует нить повествования остального романа и не создает его дискурс, авторство которого принадлежит протагонисту Горянчикову, чьи воспоминания о заключении на каторге представляют собой основную часть книги. Рассказчик вступления претендует лишь на роль редактора попавшего ему в руки текста.
Подобно редактору А. П., который якобы написал предисловие к «Повестям Белкина», и лермонтовскому рассказчику-путешественнику в «Герое нашего времени», в этом вступлении рассказчик Достоевского повествует о том, как, будучи в Сибири (по всей видимости, на государственной службе), он приобрел некую рукопись. Такое вступление выглядит как дань соблюдению навязанных обветшавшими условностями правил, и так оно и есть. Но только на первый взгляд.
Обстоятельства удалили меня из нашего городка месяца на три. Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович (Горянчиков. – Л. Б.) умер осенью, умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. В городке о нем уже почти позабыли. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее: чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое лукошко бумаг, оставшихся после покойника [Достоевский 1972в: 8].
Большую часть вступления занимает данное безымянным редактором описание Горянчикова, условий, в которых он жил, его уединенного образа жизни и упорного нежелания участвовать в светской жизни Сибири, его забот, странностей психики и благородной души. Как говорилось выше, во вступлениях зачастую содержится указание на жанр произведения, с которым далее ознакомятся читатели. Они являются способом внушить читателю соответствующие тексту ожидания. Если в «Степанчикове» постулирование жанра произведения может быть принято только с оговоркой, в «Записках из Мертвого дома» наглядная демонстрация жанра была ясно выраженным намерением Достоевского. Это форма, которую он часто использовал, а именно записки[43].
Данное Достоевским определение жанра опровергается редактором едва ли не на каждом шагу. Его предположения относительно жанра этого произведения разнообразны:
Я унес его бумаги и целый день перебирал их. Три четверти этих бумаг были пустые, незначащие лоскутки или ученические упражнения с прописей. Но тут же была одна тетрадка, довольно объемистая, мелко исписанная и недоконченная, может быть, заброшенная и забытая самим автором. Это было описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной Александром Петровичем. Местами это описание прерывалось какою-то другою повестью, какими-то странными, ужасными воспоминаниями, набросанными неровно, судорожно, как будто по какому-то принуждению. Я несколько раз перечитывал эти отрывки и почти убедился, что они писаны в сумасшествии. Но каторжные записки – «Сцены из Мертвого дома», – как называет он их сам где-то в своей рукописи, показались мне не совсем безынтересными. Совершенно новый мир, до сих пор неведомый, странность иных фактов, некоторые особенные заметки о погибшем народе увлекли меня, и я прочел кое-что с любопытством. Разумеется, я могу ошибаться. На пробу выбираю сначала две-три главы; пусть судит публика…» [Достоевский 1972в: 8] (курсив везде мой. – Л. Б.).
Редактор и одновременно первооткрыватель рукописи дает произведению, которое он представляет читателям, разнообразные жанровые определения. Он называет его по-разному, и, кажется, только одно название соответствует тому смыслу, который он ищет в этом разнообразии, – отрывки. Эти отрывки содержат «сцены», или, как их называет Достоевский, «записки». Возможно, как раз сумма этих понятий и лежит в основе романа в том виде, в каком он видится Достоевскому. Г. С. Морсон считает тексты Достоевского этого типа опытами упорядочивания хаоса, в которых:
(рассказчик. – Л. Б.) пишет для того, чтобы осмыслить свою жизнь, создав, в процессе сочинения, последовательное повествование (о своей жизни. Этот рассказчик. – Л. Б.) не в состоянии понять либо себя, либо мир, в котором живет, (и поэтому. – Л. Б.) создает не законченное произведение, а «записки» и отрывки, которые кончаются так же непонятно и внезапно, как начались. Любая упорядоченность зачастую приписывается «редактору», который обработал текст ровно настолько, чтобы сделать его хотя бы читаемым [Morson 1981: 9-10].
Голос редактора выводит для читателя на первый план вымышленность «Записок из Мертвого дома», ставя истолкования текста как автобиографии или общественно-политического комментария под сомнение [Кирпотин 1959: 101–127]. Художественная переработка повествования, о которой сказано в фикциональном вступлении к тексту, подсказывает, что это его следует считать относящимся к романам – по крайней мере, согласно критериям Бахтина. Для Бахтина роман зачастую сводится к продолжительной и фрагментарной форме – не в традиционном смысле, который придавали этому слову в XIX веке, а как исторически узаконенная сила, которая периодически бросает вызов кодифицированным критериям литературности, включая в себя такие тексты, которые в иных случаях могли бы быть исключены из канона[44]. Поскольку «во второй четверти XIX века сама идея подлинно русского романа была проблематичной» и некоторые считали этот жанр «низкой формой литературы», возможно, в утверждении, что как раз такое произведение, как «Записки из Мертвого дома», может считаться подобным роману, но не истинным романом, есть некоторая логика [Franklin 1984: 372–383]. Будем условно считать «Записки из Мертвого дома» романом в том широком смысле, в котором Бахтин истолковывает этот жанр, то есть пограничным жанром, промежуточным между «структурой романа и структурой жизни» [Pike 1983: 187–214], который всегда открыт для изменений и трансформаций, жанром, который в наше время мы бы назвали вымышленно-документальной прозой или литературной документальной прозой [Warnock 1998].
Достоевский осознавал новаторский характер «Записок из Мертвого дома», причем не только в том, что касается тематики (которая ранее в русской литературе не затрагивалась). Он был отлично знаком с литературной традицией, которую нарушил, формируя особый дискурс этого произведения, когда, в частности, использовал ироничное вступление, в котором голос вымышленного редактора доминирует над поверхностью текста, но тут же прорывается другая, скрытая, точка зрения, таящаяся в этом голосе. В диалоге между скрытой и открытой речью, который наполняет вступление к «Запискам из Мертвого дома», читателей ведут по такому каналу восприятия, который соединяет особенности жанра и языковые приемы, благодаря которым Достоевский понимает человечество во всей его глубине. В «Записках из Мертвого дома» мы наблюдаем возникновение великого писателя Ф. М. Достоевского.
Обращаясь к теме природы человека, Роберт Луис Джексон констатирует, что «в непрерывном цикле смерти и воскресения (структура повести создает впечатление непрерывного цикла или кругового движения) находит свое выражение трагический оптимизм “Записок из