стану: такой вопрос приличнее и возможнее разрешить самому читателю [Достоевский 19726: 7].
Таким образом, рассказчик повествует о происходящем со своей точки зрения (как будто при таком сумасшедшем темпе развития событий в этом есть необходимость) и дает пояснения по вопросам, которые даже клюющие носом читатели могут решить самостоятельно. Мы, разумеется, вынуждены становиться на точку зрения рассказчика, но, если мы во всем будем следовать ему, это будет весьма нелестно свидетельствовать о наших способностях.
В некоторых случаях мы должны дистанцироваться от рассказчика – например, тогда, когда он объясняет нам то, что мы уже поняли самостоятельно. Читатели могут согласиться с рассказчиком в том, что касается этики, труднее согласиться с его логикой. Чтобы исправить этот недостаток – а это явно слабое место в замысле произведения, – Достоевский заставляет своего рассказчика объяснить неадекватное поведение его юностью. Например, когда Сергей Александрович принимает предложение своего дядюшки жениться на живущей в его семье гувернантке, он с восторгом хватается за эту возможность, хотя даже ни разу не видел эту девушку.
Я решился… осчастливить несчастную <…> девушку предложением руки моей и проч, и проч. Мало-помалу я так вдохновил и настроил себя, что, по молодости лет и от нечего делать, перескочил из сомнений совершенно в другую крайность: я начал гореть желанием как можно скорее наделать разных чудес и подвигов [Достоевский 19726: 19].
Рассказчик явно ведет повествование о прошедших событиях, хотя сколько времени прошло – узнать из текста невозможно. Но дело не только и не столько в этом. Раздражает неубедительность мотивировки Достоевского, построенной на якобы легковерии рассказчика. Достоверность никого не интересует, особенно в фарсе. Но в 1859 году Достоевский требует слишком большого терпения от читателей. По ходу повествования Достоевский неоднократно совершает эти и подобные концептуальные ошибки. Они становятся причиной провала его повести.
Предполагается, что мы должны видеть недостатки или ограниченность рассказчика Сергея Александровича глазами Достоевского[36]. Кроме того, во вступлении Сергея нас просят видеть литературную ситуацию, какой она сложилась к концу 1850-х годов, глазами Достоевского. К сожалению, его рассуждение построено на переставшем действовать литературном механизме 1840-х, когда Достоевский был в курсе событий. То, что он пытается скрыть этот дефект, перенеся время действия своей повести на десятилетие назад, не идет ему на пользу. Однако, как мы видели в нашем анализе предисловий до выхода Достоевского на литературную сцену, отчасти он устами своего рассказчика высказывает собственное беспокойство, связанное с возвращением на нее.
…я сказал, что Фома Фомич есть к тому же и исключение из общего правила. Это и правда. Он был когда-то литератором и был огорчен и не признан; а литература способна загубить и не одного Фому Фомича – разумеется, непризнанная. Не знаю, но надо полагать, что Фоме Фомичу не удалось еще и прежде литературы; может быть, и на других карьерах он получал одни только щелчки вместо жалованья или что-нибудь еще того хуже. Это мне, впрочем, неизвестно; но я впоследствии справлялся и наверно знаю, что Фома действительно сотворил когда-то в Москве романчик, весьма похожий на те, которые стряпались там в тридцатых годах ежегодно десятками, вроде различных «Освобождений Москвы», «Атаманов Бурь», «Сыновей любви, или Русских в 1104-м году» и проч, и проч., романов, доставлявших в свое время приятную пищу для остроумия барона Брамбеуса[37]. Это было, конечно, давно; но змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глуповатых. Фома Фомич был огорчен с первого литературного шага и тогда же окончательно примкнул к той огромной фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все скитальцы и странники. С того же времени, я думаю, и развилась в нем эта уродливая хвастливость, эта жажда похвал и отличий, поклонений и удивлений [Достоевский 19726: 12].
С экстралитературной точки зрения дело выглядит так, что последняя фраза Достоевского бьет по нему же самому Мы помним, что в юности Достоевский после публикации восторженно встреченных «Бедных людей» впал в аналогичную хвастливость [Frank 1986: 159–171]. Высказывание рассказчика о Фоме Фомиче выглядит как скрытая критика Достоевским самого себя[38]. Прямые отсылки к Гоголю, возможно, даже демонстрируют обеспокоенность Достоевского в открытую:
Я знаю, он серьезно уверил дядю, что ему, Фоме, предстоит величайший подвиг, подвиг, для которого он и на свет призван и к совершению которого понуждает его какой-то человек с крыльями, являющийся ему по ночам, или что-то вроде того. Именно: написать одно глубокомысленнейшее сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдет всеобщее землетрясение и затрещит вся Россия. И когда уже затрещит вся Россия, то он, Фома, пренебрегая славой, пойдет в монастырь и будет молиться день и ночь в киевских пещерах о счастии отечества. Все это, разумеется, обольстило дядю [Достоевский 19726: 13].
В «Селе Степанчикове» рассказчик несколько раз напрямую цитирует гоголевские «Выбранные места…». В первый раз это происходит во вступлении. Его устами говорит сам Достоевский, который указывает на мишень своего фарсового нарратива, чтобы провести черту между собой и одним из наиболее значительных образцов, на которые он ориентировался в ранний период своего творчества[39].
Однако в том, что касается эстетики текста, желторотый рассказчик Достоевского застревает на нейтральной полосе риторической двусмысленности. Мы, читатели, полагаемся на него как на источник надежной информации, и в принципе он исправно выполняет эту функцию. Однако иногда юность ему мешает. Например, не лезет ни в какие ворота то, что он без колебаний бросается жениться на гувернантке детей его дяди – причем, как ни печально, это ошибочное решение является завязкой всего повествования. Если бы он сразу счел дядино предложение неимоверно глупым, он бы не поехал к нему в поместье и не увидел своими глазами весь этот бедлам запутанных отношений. Ему было бы не о чем рассказывать. А так завязка повести зависит от совершенно невероятной ситуации. Достоевский старается, чтобы в реакции рассказчика на абсурдное предложение дяди читатели увидели больше, чем юный энтузиазм, – безрассудную импульсивность. То, что Сергей позднее осознает свою глупость, не влияет на мотивирующий фактор повести. Не оказывает это положительного влияния и на отношение читателя к рассказчику.
В повести Достоевского много ошибочных авторских решений, но нам вряд ли необходимо анализировать их все. Важно лишь заметить, что они очевидны уже во вступлении. Риторические приемы неправильно используются. Неправдоподобность мотивации ослабляет завязку фарса. А сатире наносят вред примитивные фарсовые приемы с упоминанием телесного низа. В связи с этим последним следует заметить в качестве примера, что фамилия Фомы Фомича Опискина