Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце мое горело. Я не мог оставлять поста, ни кому случае не должен — и вдвойне обязан оставаться на месте, раз уж был тут главным. Но тот рисунок, который, как мне показалось, я видел на котте франка, жег меня, как раскаленное клеймо.
— Всем оставаться на местах! Пельфорт — за старшего! — (Пельфорт был тот самый оруженосец, с которым мы опрокинули лестницу, наиболее опытный из моих людей). — Сейчас буду! — и уже зная, что поступаю неверно, и не слушая поднявшегося за спиной ропота, я как был — с арбалетом в руке, а в арбалете единственный болт — помчался вслед за ослушниками.
Раненый от страха смерти развил небывалую для себя скорость, однако пробежал недолго: разбитое тело через несколько шагов отказало ему, он упал — и тут же был настигнут отцом и сыном. Я догнал их, ориентируясь в сумерках по восторженным воплям Барраля: «Врешь! Не уйдешь! Готов, франкская собака!»
Папаша Гвоздолом был тише и деятельней: он уже вытащил нож из-за пояса, но перед тем не отказал себе в удовольствии впечатать в голову франка несколько ударов ногами. Человек лежал на земле, скорчившись и мокро всхрипывая, и когда я закричал «Стоять, сукины дети!» — на мой вопль обернулся один Папаша.
— А, эн Толозан! Попался наш голубчик! — Лицо его, черное, как у чертенка, сияло белозубой, почти детской радостью. На лице у него была кровь — непонятно, своя или чужая.
— Пшел, мужик! — я оттолкнул немало изумленного Гвоздолома, хотя Барраль попробовал хватать меня сбоку за локти, приговаривая что-то о том, что это их с отцом пленник, мол, они его взяли.
Ногой — руки были заняты — я перевернул скрюченное тело. Ночного июньского света оказалось достаточно, чтобы я различил тот самый герб — наполовину перекрытый крестом на котте: черный лев нашего семейства из-под Провена, а над гербом — залитое кровью, полуслепое лицо собственного брата. Рыцаря Эда де Руси, обросшего бородой, постаревшего на десять лет, но притом ничуть не изменившегося.
Гвоздолом, которого я отбросил с пути безо всякой жалости, уже пришел в себя от удивления и обозлился.
— Идиоты! — рявкнул я, стараясь за показной яростью скрыть полное смятение. Никогда я еще не чувствовал себя столь беспомощным. То, чего я боялся все эти годы, совершилось в ужасной полноте. Не просто шампанец — мой собственный брат. И мои собственные люди, братья, тулузцы. «Братишка, Христа ради… Братишка», сказал в моей голове давно убитый мальчик. Должно быть, из Чистилища сказал.
— Идиоты! Что делаете? Это ж пленник, рыцарь! Надо его баронам отдать! А вы как порося хотите прирезать!
— Что ж с ним делать-то? — огрызнулся Гвоздолом, вертя в руках нож. — Убить скотину! Тем лучше, что рыцарь!
— Что делать, говоришь? Сразу видно — мужик ты! На наших пленных обменять, вот что!
— Другие пусть меняют, — глаза у Папаши сделались как черные щелочки. — А этот — мой. Вы уж уйдите с дороги, эн Толозан. Не мешайте.
Дальнейший диалог наш произошел без слов. «Не подходи, мужик». «Прочь с дороги, сопляк. Хочешь моего пленника захапать?» «Я командир». «На стенах ты командир, а сейчас дерьмо».
На удачу, отец и сын оказались по одну сторону от меня. Стоя, расставив ноги, над франком — над хрипящим, полуслепым телом — я поднял арбалет.
— Отойди, Папаша. Добром говорю.
— Что ж ты меня, убьешь? — почти шепотом поинтересовался тот, делая крохотный шаг вперед. — Убьешь, командир? Так-то просто, своего убьешь — за какого-то франка?
— За ослушание, — хрипло пояснил я. В горле стоял ком — слюны или крови, или это сердце поднялось в самое горло и мешало говорить. Руки мои дрожали на крюке арбалета, более всего боясь спустить стрелу.
— Ты сам из этих, — с полным осознанием выдохнул несчастный Барраль. Он смотрел на меня во все глаза, будто на чудовище какое, и его ночное лицо было синим, как у мертвеца. Огромная яркая луна заставляла дома отбрасывать тени, а мы стояли в озерце мертвого света. — Отец… Я вспомнил… Ростан говорил… Он сам из этих. Он наполовину франк.
— Не сможешь, — тем временем тихо продолжал Гвоздолом, приближаясь еще на маленький шажок. — От руки-то дрожат, я отсюда вижу. Не сможешь ты, эн Толозан, своего убить. Так что опусти штуку-то свою… командир. Опусти, и забудем.
— Не подходи к пленному, — тоже почти беззвучно ответил я. — Иначе, Богом клянусь, я выстрелю.
Не знаю, смог бы я выполнить свою клятву. Но тут раненый у меня под ногами зарычал и попробовал перевернуться, встать на четвереньки. Не знаю, понимал ли он хоть слово из нашего разговора; понимал ли вообще, что происходит — или просто собрал остатки жизненной силы, чтобы еще раз попробовать уползти. Но его звериный рык вызвал немедленную реакцию в Папаше — тот швырнул нож, неумело швырнул, по-мужицки, и до сих пор не знаю, в кого: в раненого или в меня. Руки отозвались прежде разума: я выстрелил.
Гасконский смертельный «дард» с тупым звуком ударил Гвоздолома в грудь. Тот коротко хакнул и сел на землю, отброшенный силой выстрела. Барраль завопил. Я швырнул под ноги пустой арбалет — когда-то человек переступает черту, после которой ему уже все равно — и выдрал меч из ножен на боку.
— Убийца! — крикнул Барраль — непонятно даже, чего в его голосе было больше: страха, ненависти или… изумления. — Батюшку моего… батюшку!
— Ты меня убил, — прохрипел папаша Гвоздолом, обеими руками хватаясь за торчащий наружу хвост стрелы. Болт вошел в тело почти целиком; по ношеному гамбизону, заменявшему инженеру доспех, расплывалось черное пятно.
— Нет еще, — возразил я, одоспешенный — только что без шлема — стоя перед двумя почти что беззащитными людьми. До последнего мига бывшими мне братьями. У Барраля в руке короткий кинжал, он без кольчуги. Отец его — в гамбизоне, но уже полуживой. — Нет, еще не убил. Но убью, если тотчас же не уберетесь. Ступай, Барраль, позаботься о своем отце.
— Предатель, — выдохнул тот — с тем же ребяческим недоверием, что такое может случиться на самом деле. Он рассмеялся бы мне в лицо, если бы я сказал правду — что мне ужасно жаль. Однако я чувствовал, как мой собственный рот улыбается в ответ. Не то скалится.
— Я не хочу вас убивать. Уходите.
Маленькая, темная часть разума сказала мне, что хорошо было бы убить и сына. Послушай я эту темную часть еще немного — возможно, поступил бы, как она говорила. Когда переходишь черту, дороги обратно уже нет, а значит, больше не надо бояться и выбирать. И еще — оказывается, когда переходишь черту, является облегчение.
Барраль подлез под руку стонущего отца, все повторявшего, что я его убил. Оглядываясь на меня, как загнанный зверь — на загонщика, внезапно решившего выпустить его, дать прорваться — он потащил раненого прочь, по направлению к нашей башне, из чего я ясно понял — туда мне вернуться более не удастся. Расставив ноги над поверженным братом, я стоял как каменный страж, волчьим взглядом провожая врагов; подумать только, я уже думал о них как о врагах… И лишь когда они исчезли из виду, я понял, что руки у меня страшно трясутся, меч так и прыгает.
* * *Враги наши наконец оставили нас, а я стоял, задыхаясь, с пустым арбалетом у ног, с мечом в руке. И смотрел на человека, валявшегося у моих ног — как раз возле стены муниципальной тюрьмы; человека с глазами, залитыми кровью из раны на лбу, с руками в кольчужных рукавицах, скребущими по мостовой… Совершенно беспомощного, полуслепого, бормотавшего что-то себе под нос… Попытка встать вытянула из него последние силы. Боже мой, думал я, и запоздалое отчаяние подступало мне к горлу. Что ж мне делать-то с ним? Что делать?
Не к мэтру Бернару же его тащить. А другого дома в этом городе у меня не было. Где меня еще примут в компании помирающего крестоносца? Где нам хотя бы откроют дверь в наши беспокойные дни — откроют не для того, чтобы дорезать умирающего франка? И неожиданно я понял — где. Само вспомнилось, хотя видит Бог — об этих людях я не вспоминал более года. И ведь даже недалеко тащить придется.
Несмотря на все передряги последних дней, Доминиковы монахи умудрились мало того что выжить — еще и перебраться в новый монастырь. При старой церкви святого Романа, мученика. Наверное, того самого Романа, которого вместе со святым Лаврентием запытали. Сумасшедшие ученики еще более безумного учителя переселились теперь в сите, неподалеку от дома муниципалитета; а удирать по примеру епископа Фулькона за стены города и не думали. Должно быть, хотят мучениками стать — да поскорее, думал я, пыхтя и отдуваясь на ходу. Эд в укрепленной пластинами кольчуге оказался очень тяжел, он скреб ногами по земле и стонал при каждой встряске, так что я боялся не довести его живым, убить самой ходьбой. Глаза его вращались в глазницах, как у слепого или одержимого: иногда он останавливал на мне красноватый свой взгляд, но явственно ничего не видел. Голова его болталась, как у тряпичного пугала. У него явственно была сломана рука и даже ключица — должно быть, с той стороны, на которую он упал. Я едва не плакал от тяжести и страха, но не осмеливался никого попросить мне помочь: страшно было даже чувствовать на себе взгляды. Хорошо еще, желтую котту с крестом я додумался с Эда сорвать и бросить куда-то в сточную канаву; а так — что особенного? Ведет человек раненого, а что тот стонет и бормочет по-франкски — кто его издалека разберет. От стен доносились звуки боя — штурм еще явственно не закончился, и слава Богу: зато пока всем было не до нас.
- Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 - Антон Дубинин - Историческая проза
- Великий магистр - Октавиан Стампас - Историческая проза
- Писать во имя отца, во имя сына или во имя духа братства - Милорад Павич - Историческая проза