«Произведения многих замечательных или выдающихся русских поэтов давно нуждались в переиздании. <…> Совершенно естественно, что среди поэтов и историков литературы, живущих в России, возникла мысль к такому переизданию приступить. Для осуществления этого замысла было необходимо получить от большевиков разрешение и материальные средства, что, разумеется, невозможно, если большевики не будут заинтересованы в предприятии. По этой части у оставшихся в России деятелей науки и литературы давно сложился известный опыт. Большевики охотно идут навстречу культурным начинаниям при соблюдении трех условий: во-первых, самое начинание должно быть хотя бы сколько-нибудь им полезно в агитационном отношении; во-вторых, оно должно быть задумано широко, громоздко, в большом масштабе; в-третьих, следует сделать так, чтобы кто-нибудь из крупных большевиков казался его вдохновителем и руководителем, — иными словами, чтобы тут же создалась для такого большевика новая синекура.
Следы такой организации дела совершенно явственно проступают и в „Библиотеке поэта“. На переиздание просто нескольких выдающихся авторов они не пошли бы. Державины и Денисы Давыдовы им не нужны, отчасти даже противны. Но если к Державину и Денису Давыдову присоединить всевозможную стихотворную заваль, если извлечь из забвения давно похороненную революционную и подпольную литературу, если придать, таким образом, минувшей русской поэзии такой колорит, каким она в действительности не обладала, но какой ее хотели бы видеть большевики, то получится затея, в достаточной мере агитационная и в достаточной степени „грандиозная“. Так и сделали. Составили план, по которому настоящие поэты будут переизданы в ряду всевозможных подпольщиков и под их прикрытием. Боратынского переиздадут, прикрыв его Курочкиным, а Дельвига — поэтами „Искры“. <…> Так составился план „Библиотеки поэта“. В качестве вдохновителя и руководителя привлекли Горького. Горький значится на первом месте среди редакторов. Горький написал общее предисловие о целях издания. <…> Работать по-настоящему, то есть рыться в архивах, в библиотеках, устанавливать тексты, писать вводные статьи и сопроводительные примечания, он, конечно, не будет. Работать будут другие» (Возрождение. 1933. № 3040. 28 сентября).
Думается, что социокультурную сторону явления Ходасевич описывает несколько упрощенно (речь шла не просто о примитивной агитации, а — как метко выразился сам же Владислав Фелицианович в другой статье — об «обынтеллигенчиваньи» масс, о механическом усвоении и приспособлении ко внеположным целям знаний, приемов и форм былых культур, которое составляло важнейшую сторону советской цивилизации). Но в том, что касалось издательских планов «Библиотеки поэта», он был прав. Внимание его закономерно привлек том Державина, составленный Григорием Гуковским. Ходасевич в целом благожелательно оценил его работу, проявив, правда, забавную рассеянность: он упорно именует Гуковского — Ямпольским (литературовед с такой фамилией составил том поэтов «Искры»).
Разочарование Ходасевича касалось, однако, не только советской, но и эмигрантской литературы. В сущности, оно было частью разочарования в эмиграции в целом, которое стало естественным результатом завышенных ожиданий, пришедших, в свою очередь, на смену первоначальному высокомерному неприятию. Впервые о кризисе эмигрантской словесности Ходасевич заговорил в статье «Литература в изгнании» (Возрождение. 1933. 22 апреля; 27 апреля; 4 мая). В начале этой статьи Ходасевич еще и еще раз подчеркивает принципиальную возможность эмигрантской литературы. В качестве примера он, кроме польской, приводит еврейскую литературу, от Галеви до Бялика и Черниховского. Но, по его суровому мнению, русская эмигрантская литература не дала подобных свершений. В этом Ходасевич обвиняет прежде всего писателей старшего поколения, которые «принесли с собой из России готовый круг образов и идей — тех самых, которые некогда создали им известную репутацию, и запас приемов, к которым они привыкли. Творчество их в изгнании пошло по привычным рельсам, не обновляясь ни с какой стороны. Рассеянные кое-где проклятия по адресу большевиков да идиллические воспоминания об утраченном благополучии не могли образовать новый, соответствующий событиям идейный состав их писаний». Этой косности Ходасевич противопоставляет собственную культурологическую платформу, которую он только теперь сформулировал так отчетливо, но которая может служить характеристикой всей его четвертьвековой литературной деятельности: «Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления. В этих условиях сохранение литературной традиции есть не что иное, как наблюдение за тем, чтобы самые взрывы происходили ритмически правильно, целесообразно и не разрушали бы механизма. Таким образом, литературный консерватизм ничего не имеет общего с литературной реакцией. Его цель — вовсе не прекращение тех маленьких взрывов или революций, которыми литература движется, а как раз наоборот — сохранение тех условий, в которых такие взрывы могут происходить безостановочно, беспрепятственно и целесообразно. Литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель».
Один из главных грехов старшего поколения писателей-эмигрантов — это, по мнению Ходасевича, равнодушие к литературной молодежи, которой «старики» не смогли послужить ни образцом, ни поддержкой. К этой теме он возвращается два года спустя в связи с событием, потрясшим литературную эмиграцию, — гибелью Бориса Поплавского. 9 октября 1935 года Поплавский умер от передозировки наркотика вместе со своим случайным знакомым Сергеем Ярхо, сыном гимназического приятеля Ходасевича. По наиболее распространенной версии, Ярхо решил таким образом покончить с собой и искал «попутчика». В статье, опубликованной после смерти Поплавского, Ходасевич красочно описал ту атмосферу, в которой проходила жизнь значительной части молодых русско-парижских писателей: «Отчаяние, владеющее душами Монпарнаса, в очень большой степени питается и поддерживается оскорблением и нищетой. <…> За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра, потому что ночевать негде» (Возрождение. 1935. 17 октября). После смерти Поплавского наиболее благополучные «старики» обратили внимание на материальное положение младших товарищей: в их пользу объявлялись подписки, да и печатали их с середины 1930-х годов куда охотнее, чем раньше — отчасти по причине появления вакансий. Но «отчаяние» было разлито в воздухе. Тот особый дух, который сложился в литературе русского Монпарнаса и который отразился в лирике «Парижской ноты», стал одной из тем публичной полемики, которую в 1930-е годы вел Ходасевич с коллегами, прежде всего с Георгием Адамовичем и Зинаидой Гиппиус.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});