Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был худенький старичок, который работал служащим в маленькой фирме какого-то захолустного городка. Вечерами, когда мы обсуждали планы на завтрашний день — откуда провести воду, как распределять гуманитарную помощь и тому подобное, — он молча сидел в своём углу, внимательно слушая, что говорит каждый. А потом, когда все уже сказали своё, он произносил две-три фразы себе под нос, и все немедленно с ним соглашались. И не потому, что у него было лучшее решение проблемы, — просто он мог дождаться момента, когда большинство приходило к единой точке зрения, а меньшинства начинали сомневаться в своей правоте, и найти именно те слова, в которые укладывалось всё то, что сказали другие. Он мог всегда совершенно точно уловить голос народа, и именно это достоинство, как оказалось, и делает человека в Японии лидером.
Уже позднее я узнал, что эта система решения проблем уходит корнями в традицию деревенских собраний — ёриаи. В них участвовали все мужчины деревни, богатые и бедные, включая даже деревенских самураев, причём говорили здесь на равных. Все собирались в большой комнате деревенского храма или просто усаживались вокруг костров на земле — и проводили на ёриаи по нескольку дней, ели, когда хотели, спали прямо там, пока не выговорится каждый, кому есть что сказать.
В основном вспоминали схожие проблемы, которые приходилось решать раньше, причём вспоминали не столько диалогом, сколько бесконечными, связанными единой темой монологами. В конце концов один из старцев принимал решение — одновременно и общее, и своё: общее в том смысле, что оно выражало мнение всего собрания, а своё потому, что именно он брал на себя ответственность за последствия. Лидером всегда становился не самый говорливый, а, наоборот, самый молчаливый. Для человека европейской культуры, где ценится как раз умелое ораторство, этот выбор далеко не очевиден.
Именно так до сих пор работает японская политика на уровне малых демократических социумов — на основании монологов, прецедентов, и людей, умеющих услышать голос народа. В большой политике всё происходит несколько иначе. Решения всё равно принимаются на основе прецедентов, но с одним важным отличием.
В то время как в прошлые времена все прецеденты были историей самой деревни, — коллективно хранимой и коллективно же создаваемой, — после революции Мэйдзи, когда деревня стала частью чего-то большего, а потом и после войны, когда уже сама Япония стала частью чего-то большего, прецеденты, а вместе с ними и власть, ушли за пределы социума.
Сейчас японские политики объясняют свои решения словами западных лидеров, профессора начинают и кончают работы цитатами из западных же авторов, и даже споры между правительством и интеллигенцией сводятся к тому, на какой западный прецедент ориентироваться.
В результате выходит, что лидеру уже не надо уловить голос народа. Он всё ещё слушает, но уже не слова своих собратьев. Он слушает только слова извне.
26. ВЕСНА
Первый раз в этом году вышел на улицу босиком. Асфальт уже тёплый, но ещё не раскалённый, как летом. С непривычки подошвы болят, хочется скорей дойти до парка, где уже расцвела слива, где трава и песок, где мои и чужие дети играют в какую-то немыслимо сложную игру с английским названием. На полпути со мной вдруг заговаривает незнакомая старуха за семьдесят, маленькая и сморщенная, но задорная, как девчонка.
— Смотри-ка, опять слива расцвела. Каждый раз прохожу здесь в марте и думаю: надо же, дожила ещё раз увидеть. Толку от меня, правда, никакого — ни детей, ни внуков. У меня же все женские дела вырезали, когда мне ещё пятнадцати не было. Даже не знаю, что с мужчиной делать… Может, покажешь?
Она хихикает, начинает почему-то рассказывать о войне, о том, как работала на заводе неподалёку, который тогда строил что-то для самолётов — бомбить тех, кого тогда называли «чертями и скотами из Америки и Англии». Старуха говорит, что без женских дел внутри была покрепче иного мужика. Что потом, уже после войны, её взяли актрисой в Такарадзука — театр, где все роли, включая мужские, играют только женщины. Старуха называет имена, наверное, гремевшие по всей Японии лет пятьдесят назад, но я не знаю ни одного. Потом называет ещё одно, которое даже мне смутно знакомо, со значением заглядывает мне в глаза, трогает меня за рукав и говорит: «А вот что женщина с женщиной делает — знаю!» Она снова хихикает, потом начинает хвастаться о том, сколько скопила да какой дом себе отгрохала, и мне становится скучно, я говорю, что мне пора. Старуха отламывает ветку сливы, жадно нюхает цветы, осторожно засовывает ветку себе в сумочку — поставить в специальной нише, под свиток с картиной тушью на стене, в гостиной её японского дома — наверняка по японским меркам огромного, дома, где она живёт одна, — и идёт дальше.
Странная женщина. Как и весна в Японии — тоже странная. Резко теплеет, из буйной земли всё растёт с сумасшедшей скоростью, и в воздухе витает какое-то беспокойство, словно непоколебимые устои японского общества потеряли часть своей данности.
Я прихожу в парк, сажусь на скамейку, закуриваю. Из дома на той стороне улицы выходит мой приятель, большой начальник в страховой фирме, человек для японца просто громадный, с бритой головой и квадратными плечами, садится рядом, не здороваясь — в японском обществе с его излишней вежливостью это знак настоящей дружбы. Я молча показываю ему правую руку — содрал кожу, катаясь на одноколёсном велосипеде, он прищёлкивает языком, качает головой. Потом начинает рассказывать про свои университетские годы — всю молодость он играл в американский футбол, да и в фирму попал по спортивной рекомендации.
— Раз вечером сидим все после тренировки, вдруг один из старших по клубу говорит — ему, видишь ли, мячи будет бросать удобнее, если они полегче будут, грамм на пять. От игры, понимаешь, мячи понемногу стираются, вот и становятся малость легче. А тут как назло все мячи новенькие, а с утра соревнования. Шкуркой тереть — судьям сразу всё ясно будет. Вот мы и сидели часов с семи вечера до ночи — первокурсники зелёные, только в университет поступили — да голыми руками мячи тёрли. Руки, понятное дело, стёрли до крови. Но каждый мяч стал ровно на пять грамм меньше.
Приятель смотрит на свои огромные руки, вспоминая. Потом вздыхает.
— Вчера опять вернулся домой в полпервого. В марте и апреле одни попойки — этот на пенсию выходит, того в другой филиал переводят, ну а потом и с новобранцами тоже… Этому-то нас в клубе и учили. Заставляли пить так, что потом весь желудок наизнанку — один раз домой вернулся, блевал весь вечер, а наутро смотрю — в железной раковине дыра от желудочного сока, он же как соляная кислота. Бросить? Бросить всегда можно было. Но почти никто не уходил. Ушёл — считай, сдался. А те, кто остался, скажут про тебя: «А, этот? Да у него кондзё не хватило».
Слово кондзё состоит из двух иероглифов — «корень» и «характер» — и означает эдакий несгибаемый внутренний стержень настоящего мужика. Именно на кондзё строится большинство так называемых физкультурных фирм — фирм с жёсткой дисциплиной и иерархией по старшинству, как в спортивном клубе — банки, торговые фирмы, страховые компании. Кондзё работает как пробка, которой закрывают любую вонь. Тебе что-то не нравится? Да у тебя просто кондзё нет! До тебя все терпели, вот и ты вытерпишь. Если сможешь…
К нам подсаживается «чёрт и скот» — мой приятель англичанин. В костюме да с галстуком — по выходным он подрабатывает священником на японских свадьбах, хотя священником не является, да и в бога не верит. Сейчас у него время занятое, весной начинается учебный год, да и финансовый тоже, и служащих здесь перебрасывают в другие филиалы — чтобы не налаживали связи и не брали взятки, — причём нередко на другой конец Японии. Поэтому народ склонен устраивать свадьбы именно в марте — чтобы хоть свадьбу сыграть на старом рабочем месте, с привычными людьми.
— Прихожу, как всегда, за час до. Распорядитель меня встречает, волосы чем-то намазаны, руки в боки, командует девицами из церковного хора, а как меня увидит, сразу лебезить: «Здравствуйте, Сэнсэй! Как доехали? Потеплело, хе-хе…» Кланяется всё, извиняется, что мне гонорар опять снизили — «время сейчас такое, рецессия, мдас» — и что всего одна свадьба, а мне до их отеля с часовней переть из дома час. А потом так голову немного назад откинет и на часы смотрит, а часы — «Ролекс», золотой, тысяч двадцать уж точно потянет, — и говорит: «Давайте уже крест заносить». Перед моей свадьбой была ещё одна, но без венчания, пришлось кому-то крест со стены снимать. А мне надо назад его из кладовки притащить и на стену повесить. Крест в кладовку, а? Уже который раз, и в бога я толком не верю, а всё равно дрожь пробирает.
Сказать на это нечего, и мы со страховым агентом молчим. А англичанин встаёт, потягивается.
- Третье дыхание - Валерий Попов - Современная проза
- Сожженная заживо - Суад - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза