Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катю занимало теперь то, когда можно будет вернуться в Щукино. Ее огорчала дантистка, никак не отпускавшая раньше недели.
Дама, обрабатывавшая Катины зубы, была полнокровна, серьезна, в духе интеллигентки старого типа; она ни на йоту не отступала от своих медицинских идей. Угрожала разными словами, вроде путрефикацияпульпы, и подавляла Катину волю своей основательностью.
Так прошло дней семь. Дама полировала уже пломбы, и Катя считала, что послезавтра, с книгами Константина Сергеича, она будет в Щукине.
Солнце садилось. Красными квадратами пятнало оно стену дантистской комнаты. Было жарко, хотя и приоткрыто окно. Катя, сидя в кресле, под заботливыми руками г-жи Щаповой, вдруг почувствовала большую усталость, как бы головокружение. Руки, ноги стали довольно тяжелы. Кончив последние свои манипуляции, г-жа Щапова заглянула Кате в глаза, несколько угасшие, помутневшие, и приложила руку ей ко лбу.
– Голубчик, – сказала она мягким и низким голосом, – у вас жарок. Смеряйте себе температуру.
Уже спускаясь с лестницы, Катя почувствовала, что в ней что-то сидит. Оттого и туман в голове, и зябкость, и тяжелое тело. Она плелась по душной улице, где бледнел уже газ в фонарях. «Захварываю, – подумала, – все равно послезавтра уеду». Тут внезапно ей стало так скучно, тоскливо, что захотелось сесть на тротуаре. Она добрела все же до трамвая и в лиловых московских сумерках летела в нем; ей навстречу неслись другие вагоны, роняя зеленые искры, краснея огнями фонарей. Она сидела у окошка, положив голову на руку, полувысунувшись из вагона. Красные и зеленые нити, шум, быстрота, все это отлично входило в ее мозг; казалось, так и должно быть. Сутолока Сухаревой башни, Красные ворота в кровавом закатном отблеске, толпа на платформах, непрерывные звонки трамваев, разлетающихся отсюда веером, – все так и надо. И лишь слезать, у себя, не хотелось. Все же она слезла и добрела в номер.
В номере было полутемно и пусто. Мать сегодня дежурила, и нельзя было ждать, чтобы она вернулась ночью. В окно видны были золотые огни Курской дороги; золотистые пятна трепетали на стенах, и доносились свистки, пыхтение, иногда грохот. Катя подошла к окну – оно было отворено, опустилась на подоконник и вдруг очень горько заплакала. Ей с необычайной ясностью припомнился последний разговор с Константином Сергеичем, в день освящения церкви. «Не любит! – застонала она. – Боже мой, Боже мой!» И все плакала, смотрела на железные пути, отливавшие сияющими отблесками. Ей показалось, что никогда не попадет она по ним больше туда, куда зовет сердце.
Потом устала плакать, быстро сняла всю нехитрую амуницию, недлинные чулки, бросила их на спинку кровати, хотела было распустить волосы, да очень болела голова. Так и легла.
Утром Катя уже не встала. Мать, вернувшись, очень обеспокоилась, и беспокойство ее усилилось, когда термометр показал очень много. Она, все же, приняла это за инфлюэнцу. Лишь через три дня доктор, ее сослуживец по больнице, установил твердо, что это брюшной тиф. Плохо отозвалось Кате холодное молоко, что пила она в жару.
IXФорма тифа оказалась тяжелая. Десять дней Катя не приходила в сознание; десять дней Мать, забросившая свою больницу, отбивала ее у смерти. Все-таки отбила.
То, что раньше называлось Катя, обратилось в маленькое, тихое и покорное существо, иногда стонущее, иногда бредящее. Так как ее обрили, то нелегко было даже ее узнать.
Мать устроила ее в частной лечебнице, у своей подруги, которая хозяйничала там с двумя товарками. По летнему времени никого почти не было, и Катя лежала одна в комнате, очень высоко, в шестом этаже дома у Красных ворот. В комнате ее было чисто, тихо и светло, как бывает в хороших учреждениях. Видна была из окна Садовая, вся в зелени; вдалеке – Сухарева башня, и еще далее синели леса Сокольников. Когда солнце садилось, то над Сухаревой вились стаи голубей; отблескивали золотисто-медным проволоки телеграфа, висевшие легкими холстами. Знойно-пылен был воздух; мгла завешивала дали – то опаловым, то красновато-фиолетовым. Звенели трамваи. Тяжело грохотала ломовыми, обозами Москва.
Наступило, наконец, время, когда Кате стало лучше. Пал жар, она стала спокойнее, прояснился взгляд. Она могла уже разговаривать, даже немного читать; стоял сентябрь. Медленно, точно вновь рождаясь, начала она вспоминать, что с ней было до болезни. Чем больше вспоминала, тем делалась тише.
– Илья, – позвала она раз сестру. – Ну-ка, поди сюда.
Мать подошла. Катя внимательно вертела в руках бумажку от конфекты, складывала ее так и этак. Она очень серьезно, негромко, как бы опасаясь, что смутится, спросила:
– Что от Панурина не было мне письма?
– Этот Панурин, – ответила Мать, – и не знает даже, где ты. Да брось ты про него думать. Была охота! Тебе выздоравливать надо.
Кате понравилось, что она сыграла дуру: правда, откуда мог знать Константин Сергеич, что она больна, в лечебнице? А ей, все же, казалось, что знает! Она вспомнила и про книги и воспользовалась ими, чтобы самой написать. Сделала она это очень внушительно: так что Мать не могла ни сказать ничего, ни протестовать.
На ее письмо не было ответа. Она написала другое – то же самое. Отправила третье – но уже Колгушину. Тут ответ пришел и очень скоро. На обратной стороне конверта, посредине, была круглая синяя печать-штемпель: «Экономия Щукино, П. П. Колгушина». Строчкой ниже, по-французски: «Р. P. Kolgouschin». Ровным конторским почерком Петр Петрович выражал горячее соболезнование. О Константине Сергеиче сообщал с точностью; месяц назад он выехал за границу.
Ночью Катя много плакала. Проснулась и Мать, спавшая все еще в этой комнате. Она встала с постели, как была – в одной рубашке, подошла к Кате, привалилась к ней своим мощным телом, поцеловала и заплакала. Плакала она обильно, как сама была обильная, горячими слезами.
– Катюшка! – бормотала она. – Катюшка!
Задыхаясь от рыданья, всхлипывая, Мать шепнула:
– Разве ты можешь от меня скрыть? Я давно вижу.
Поздней осенью Катя оправилась настолько, что могла ходить, но с палочкой – болели ноги. Это было одно из осложнений тифа, и называлось довольно хитро: вроде – хронический полиневрит. На голове она носила чепчик, под которым отрастали колечки новых волос.
Ее внешняя жизнь так же шла, как и раньше, в то далекое – казалось теперь – время, когда она не знала еще Константина Сергеича. Так же Мать работала в больнице, так же ходил к ним Бобка, иногда бывал весел и любезен, иногда придирался, ревновал. В душе Мать была довольна, что таков он: по крайней мере, мужчина, а не размазня. Она многое знала о Константине Сергеиче от Кати. Этот решительно был не в ее вкусе. «Только все один разговор, и ничего существенного. Мучают они девушек, а какой толк?»
Катя по-прежнему ходила на курсы. Она стала тише и молчаливее. Кто мало ее знал, быть может, и мало заметил бы. Но когда она оставалась одна, ночью в постели, или вечером, вернувшись с курсов – а Мать дежурила, – ее томила любовь и тоска любви. Она принялась писать что-то вроде дневника. Писала письма – довольно много! – но не отправляла их. Впрочем, раз даже отправила – за границу – и лучше бы не отправляла. Она получила ответ. Этот ответ был ласков, но не оставлял сомнений.
Ей представилось, что все это: что она тоскует, не спит ночами, пишет туманно-безумные письма – все ни к чему. Тогда она решила, что забудет его, как он и писал. Но и это нелегко. С горькой настойчивостью думалось: ну хорошо, ну к чему же было это все, это лето, ее безумие, болезнь, и теперешняя болезнь души?
В то время, когда страдала, она не могла, разумеется, ответить. Неизвестно, ответит ли и вообще когда-нибудь. Неизвестно, преддверие ли это больших чувств и радостей, которые придут в ее жизнь, или преждевременный ожог. Надо надеяться, что первое. Следует полагать, что с годами, вкусив любовь, определяющую всю жизнь, сделавшись опытней, умней и, вероятно, печальнее, она с улыбкой и – кто знает? – пожалуй, с сочувствием вспомнит первый свой жизненный шаг.
Можно надеяться на это и еще вот почему: весной следующего года с Катей произошел пустой, но знаменательный случай. В мартовские сумерки, розоватые, с легким ледком по лужам, Катя выходила с курсов, у Девичьего поля. В этот солнечный день была она нервно возбуждена. Сев в трамвай у площадки, где играют в лаун-теннис, Катя с необычайной ясностью вспомнила Константина Сергеича: вероятно, была это даже мгновенная галлюцинация – ей представилось, как играли они летом в его имении. На минуту у нее захватило дыхание; но она себя поборола, отвернулась к окну, и под гул убегавшего трама с неменьшей убедительностью почувствовала, что все это лежит в былом – неповторимом. Она мокрыми от слез глазами глядела на Плющиху, где была у Ивана Лукича. Плохо понимая, что вокруг происходит, ясно сознавала, однако, что в груди ее как будто отделяется и отплывает огромная льдина, так долго давившая сердце.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза