Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
На смерть Т. С. Элиота
IОн умер в январе, в начале года.Под фонарем стоял мороз у входа.Не успевала показать природаему своих красот кордебалет.От снега стекла становились уже.Под фонарем стоял глашатай стужи.На перекрестках замерзали лужи.И дверь он запер на цепочку лет.
Наследство дней не упрекнет в банкротствесемейство Муз. При всем своем сиротстве,поэзия основана на сходствебегущих вдаль однообразных дней.Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,она сродни лишь эолийской нимфе,как друг Нарцисс. Но в календарной рифмеона другим наверняка видней.
Без злых гримас, без помышленья злого,из всех щедрот Большого Каталогасмерть выбирает не красоты слога,а неизменно самого певца.Ей не нужны поля и перелески,моря во всем великолепном блеске;она щедра, на небольшом отрезкесебе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки,и выметались за порог осколки,и водворялись ангелы на полке.Католик, он дожил до Рождества.Но, словно море в шумный час прилива,за волнолом плеснувши, справедливоназад вбирает волны, торопливоот своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только Время, Времязовет его. И молодое племяогромных волн его движенья бремяна самый край цветущей бахромылегко возносит и, простившись, бьетсяо край земли, в избытке сил смеется.И январем его залив вдаетсяв ту сушу дней, где остаемся мы.
IIЧитающие в лицах, маги, где вы?Сюда! И поддержите ореол:Две скорбные фигуры смотрят в пол.Они поют. Как схожи их напевы!Две девы — и нельзя сказать, что девы.Не страсть, а боль определяет пол.Одна похожа на Адама впол —оборота, но прическа — Евы.
Склоняя лица сонные свои,Америка, где он родился, и —и Англия, где умер он, унылы,стоят по сторонам его могилы.И туч плывут по небу корабли.
Но каждая могила — край земли.
IIIАполлон, сними венок,положи его у ногЭлиота, как пределдля бессмертья в мире тел.
Шум шагов и лиры звукбудет помнить лес вокруг.Будет памяти служитьтолько то, что будет жить.
Будет помнить лес и дол.Будет помнить сам Эол.Будет помнить каждый злак,как хотел Гораций Флакк.
Томас Стерн, не бойся коз.Безопасен сенокос.Память, если не гранит,одуванчик сохранит.
Так любовь уходит прочь,навсегда, в чужую ночь,прерывая крик, слова,став незримой, хоть жива.
Ты ушел к другим, но мыназываем царством тьмыэтот край, который скрыт.Это ревность так велит.
Будет помнить лес и луг.Будет помнить все вокруг.Словно тело — мир не пуст! —помнит ласку рук и уст.
12 января 1965Одной поэтессе
Я заражен нормальным классицизмом.А вы, мой друг, заражены сарказмом.Конечно, просто сделаться капризным,по ведомству акцизному служа.К тому ж, вы звали этот век железным.Но я не думал, говоря о разном,что, зараженный классицизмом трезвым,я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и вашей дружбе.Зато — начало многолетней тяжбе.Теперь и вам продвинуться по службемешает Бахус, но никто другой.Я оставляю эту ниву тем же,каким взошел я на нее. Но так жея затвердел, как Геркуланум в пемзе.И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счеты. Я давно в неволе.Картофель ем и сплю на сеновале.Могу прибавить, что теперь на вореуже не шапка — лысина горит.Я эпигон и попугай. Не вы лижизнь попугая от себя скрывали?Когда мне вышли от закона «вилы»,я вашим прорицаньем был согрет.
Служенье Муз чего-то там не терпит.Зато само обычно так торопит,что по рукам бежит священный трепет,и несомненна близость Божества.Один певец подготовляет рапорт,другой рождает приглушенный ропот,а третий знает, что он сам — лишь рупор,и он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказмуза силой жизни. Проницая призму,способен он лишь увеличить плазму.Ему, увы, не озарить ядра.И вот, столь долго состоя при Музах,я отдал предпочтенье классицизму,хоть я и мог, как старец в Сиракузах,взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счеты. Вероятно, слабость.Я, предвкушая ваш сарказм и радость,в своей глуши благословляю разность:жужжанье ослепительной осыв простой ромашке вызывает робость.Я сознаю, что предо мною пропасть.И крутится сознание, как лопастьвокруг своей негнущейся оси.
Сапожник строит сапоги. Пирожниксооружает крендель. Чернокнижниклистает толстый фолиант. А грешникусугубляет, что ни день, грехи.Влекут дельфины по волнам треножник,и Аполлон обозревает ближних —в конечном счете, безгранично внешних.Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетрадилежат в портфелях. Чаровницы, вродевас, по утрам укладывают прядив большой пучок, готовясь к холодам.Я вспоминаю эпизод в Тавриде,наш обоюдный интерес к природе,всегда в ее дикорастущем виде,и удивляюсь, и грущу, мадам.
Август — сентябрь 1965, НоренскаяEinem alten Architekten in Rom[1]
IВ коляску — если только теньдействительно способна сесть в коляску(особенно в такой дождливый день),и если призрак переносит тряску,и если лошадь упряжи не рвет —в коляску, под зонтом, без верха,мы молча взгромоздимся и впередпокатим по кварталам Кенигсберга.
IIДождь щиплет камни, листья, край волны.Дразня язык, бормочет речка смутно,чьи рыбки навсегда оглушены,с перил моста взирают вниз, как будтозаброшены сюда взрывной волной(хоть сам прилив не оставлял отметки).Блестит кольчугой голавель стальной.Деревья что-то шепчут по-немецки.
IIIВручи вознице свой сверхзоркий Цейс.Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс.Ужель и он не слышит сзади звона?Трамвай бежит в свой миллионный рейс,трезвонит громко и, в момент обгона,перекрывает звонкий стук подков!И, наклонясь — как в зеркало — с холмовразвалины глядят в окно вагона.
IVТрепещут робко лепестки травы.Атланты, нимбы, голубки, голубки,аканты, нимфы, купидоны, львысмущенно прячут за собой обрубки.Не пожелал бы сам Нарцисс инойзеркальной глади за бегущей рамой,где пассажиры собрались стеной,рискнувши стать на время амальгамой.
VЧас ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.Вкруг урны пляшут на ветру окурки.И юный археолог черепкиссыпает в капюшон пятнистой куртки.Дождь моросит. Не разжимая уст,среди равнин, припорошенных щебнем,среди руин больших на скромный бюстСуворова ты смотришь со смущеньем.
VIПир… пир бомбардировщиков утих.С порталов март смывает хлопья сажи.То тут, то там торчат хвосты шутих,стоят, навек окаменев, плюмажи.И если здесь поковырять (по мне,разбитый дом, как сеновал в иголках),то можно счастье отыскать вполнепод четвертичной пеленой осколков.
VIIКлен выпускает первый клейкий лист.В соборе слышен пилорамы свист.И кашляют грачи в пустынном парке.Скамейки мокнут. И во все глазаиз-за ограды смотрит вдаль коза,где зелень распустилась на фольварке.
VIIIВесна глядит сквозь окна на себяи узнает себя, конечно, сразу.И зреньем наделяет тут судьбавсе то, что недоступно глазу.И жизнь бушует с двух сторон стены,лишенная лица и черт гранита;глядит вперед, поскольку нет спины.Хотя теней в кустах битком набито.
IXНо если ты не призрак, если тыживая плоть, возьми урок с натурыи, срисовав такой пейзаж в листы,своей душе ищи другой структуры.Отбрось кирпичь, отбрось цемент, гранит,разбитый в прах — и кем! — винтом крылатым,на первый раз придав ей тот же вид,каким сейчас ты помнишь школьный атом.
XИ пусть теперь меж чувств твоих провалначнет зиять. И пусть за грустью томнойбушует страх и, скажем, злобный вал.Спасти сердца и стены в век атомный,когда скала — и та дрожит, как жердь,возможно лишь скрепив их той же силойи связью той, какой грозит им смерть.И вздрогнешь ты, расслышав возглас: «милый!»
XIСравни с собой или примерь на глазлюбовь и страсть и — через боль — истому.Так астронавт, пока летит на Марс,захочет ближе оказаться к дому.Но ласка та, что далека от рук,стреляет в мозг, когда от верст опешишь,проворней уст: ведь небосвод разлукнесокрушимей потолков убежищ.
XIIЧик, чик-чирик, чик-чик — посмотришь вверхи в силу грусти, а верней, привычкиувидишь в тонких прутьях Кенигсберг.А почему б не называться птичкеКавказом, Римом, Кенигсбергом, а?Когда вокруг — лишь кирпичи и щебень,предметов нет, и только есть слова.Но нету уст. И раздается щебет.
XIIIИ ты простишь нескладность слов моих.Сейчас от них один скворец в ущербе.Но он нагонит: чик, Ich liebe dich!И, может быть, опередит: Ich sterbe!Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь.Сухой спиной поворотись к флюгаркеи зонт сложи, как будто крылья — грач.И только ручка выдаст хвост пулярки.
XIVПостромки — в клочья… лошадь где?.. Подковне слышен стук… Петляя там, в руинах,коляска катит меж пустых холмов…Съезжает с них куда-то вниз… две длинныхшлеи за ней… И вот — в песке следыбольших колес. Шуршат кусты в засаде…
XVИ море, гребни чьи несут чертытого пейзажа, что остался сзади,бежит навстречу. И как будто весть,благую весть, сюда, к земной границе,влечет валы. И это сходство здесьуничтожает в них, лаская спицы.
Ноябрь — декабрь 1964Письмо в бутылке