тех четырех членов, кто, по мнению Владислава Фелициановича, понимал дело:
Покойный генерал-аншеф Абрам Петрович Ганнибал родом был из той части Абиссинии, где ефиопы в глубокой древности смешались с иудеями. Многие родичи славного сего места и по сей день исповедают веру иудейскую.
Наивозможнейшим почитаю, что и сам генерал-аншеф оную исповедовал прежде крещения своего, в 1707 году в гор. Вильне воспоследовавшего. Опять же, нынешнее государство Абиссинское официально исповедает веру христианскую, близкую обрядами к православию. Следственно, Милостивый Государь! Редакция почтенных “Последних Новостей” ничто другое собой не являет, как сию Абиссинию в приятном миниатюре. Сие-то нас и обязывает прямо взять позицию ефиополюбивую! Ради снабжения сих храбрых воинов всем потребным для ведения войны оружием полагаю желательным устроить и вторый концерт, с участием славной чернокожей курвы Жозефины Беккер[753] и какого-либо из доблестных наших хоров балалаечных. Признаюсь, для сего концерта я и сам разбудил дремлющую свою Музу и заказал ей Оду, коей первые стихи уже и готовы:
О чем шумите вы, фашисты, по Европам?
Зачем анафемой грозите ефиопам?[754]
За оду сию уповаю не без ордена царя Соломона остаться. Беседовал я также с ваятелем А. С. Головиным о составлении проекта монументу, имеющему быть в гор. Аддис-Абебе воздвигнуту: А. П. Ганнибал, из черной бронзы отлитый, руку подает П. Н. Милюкову, отлитому из бронзы светлой. Красоту сей аллюзии Вы, Государь мой, конечно, постигнете без усилия. Барельефы на постаменте, помимо приличных случаю Гениев и тому подобного, могут изображать славные события из истории отечественной, како: прибытие А. П. Ганнибала в Санкт-Питербурх – и отбытие П. Н. Милюкова из оного. Сверх того – аллегориями и атрибутами обильно украшенные портреты: в Бозе почивающего ИМПЕРАТОРА Петра Великого – и А. М. Кулишера; царя Соломона (со свитком Екклезиаста) – и М. А. Алданова; царицы Савской – и А. В. Тырковой; А. С. Пушкина – и Дон-Аминадо. К монументу должна вести аллея, по обеим сторонам уставленная бюстами: П. В. Анненкова, П. И. Бартенева, Л. А. Майкова, И. Д. Якушкина[755], П. А. Ефремова, П. О. Морозова, С. А. Венгерова, С. М. Лифаря, М. Л. Гофмана, всех прочих членов Комитета Нашего и барона Ж. Дантеса. (Наших с Вами бюстов по нашей скромности мы попросим не воздвигать.)[756].
Идея о возможном происхождении Ганнибала от фалашей (эфиопских иудеев) в самом деле приходила Ходасевичу в голову (он обсуждал этот вопрос в 1937 году с приезжавшим в Париж Черниховским), но в целом письмо хорошо характеризует степень серьезности отношения поэта к эмигрантским юбилейными затеям. Единственный смысл, который он видел в своем участии в Комитете, – это получить официальный оплаченный заказ на пушкинскую биографию. Из этого ничего не вышло, как и из подписки, объявленной поэтом в 1935 году. Вскоре он вовсе отошел от дел Комитета, принципиально не принимал участия “ни в каких заседаниях, собраниях, концертах, ни в каких «пушкинских» номерах газет и журналов” (письмо Альфреду Бему от 4 февраля 1937 года).
Все же издательство “Петрополис”, одним из учредителей и руководителей которого был Григорий Лозинский, выпустило книгу Ходасевича “О Пушкине” – сокращенное и переработанное переиздание “Поэтического хозяйства”. Ходасевич выбросил часть статей (в том числе и ту, злополучную, о “Русалке”), а пять новых, напечатанных после 1924 года в газетах, добавил. Одна из них, впервые опубликованная в 1926 году в “Звене” (№ 197. 7 ноября), содержала очередную смелую гипотезу о том, что два знаменитых поздних стихотворения Пушкина – “Когда за городом, задумчив, я брожу…” и “Пора, мой друг пора…” – фрагменты одного недописанного текста. С Ходасевичем почти никто не согласился – от Адамовича до Бема, не согласился даже его друг и поклонник Вейдле. Но серьезной дискуссии не получилось: почти все “действующие” пушкинисты жили по ту сторону границы. Книга Ходасевича удостоилась в эмигрантской печати немалых похвал (например, Юрий Мандельштам утверждал, что она “перевешивает всю пушкинскую литературу юбилейного года – по обе стороны рубежа”[757]), но подлинным событием не стала.
И вот в этой ситуации Владислав Фелицианович по-особенному, ревниво следил за ситуацией по ту сторону границы. Конечно, официозное сталинское празднование выглядело еще чудовищнее, чем риторика парижских публицистов. И все-таки сочинения московских и ленинградских коллег, научные и полубеллетристические, обильно появлявшиеся в тот год в журналах, вызывали у него не только интерес, но и своего рода зависть: эти люди имели доступ к библиотекам и архивам, их труды, посвященные Пушкину, были востребованы и адекватно оплачивались. Не все ему нравилось: например, к тыняновскому “Пушкину” он предъявил, по существу, те же претензии, что некогда князь Вяземский к “Войне и миру”, обвинив Тынянова в “принижении” людей начала XIX столетия, в клевете на них. Трудно сказать, что Ходасевич имел в виду: в его набросках пушкинской биографии Сергей и Василий Львовичи выглядят не лучше. Кислую реакцию вызвала у него и биография Пушкина, начатая и не законченная Георгием Чулковым, а вот другой пушкинский биограф, тоже не доведший свою работу до конца, удостоился его похвал – и это был никто иной, как Святополк-Мирский, из евразийца ставший коммунистом и в 1932 году вернувшийся на родину. Конечно, мысль о том, что замысел, пронесенный им через всю жизнь, исполняет, и не без блеска, его давний личный враг, должна была вызвать у Ходасевича особого рода тоску. Он, конечно, не мог представить себе, что вскоре князь-большевизан окажется на Колыме.
Среди откликов на пушкинский юбилей, которых Ходасевич не знал и знать не мог, были “Рассказы о Пушкине” Даниила Хармса. Тем интереснее, что очень похожий текст сошел с пера самого Ходасевича пятью-шестью годами раньше. Речь идет о юмореске “День русской культуры”, вошедшей в цикл “Подслушанные разговоры”, который был опубликован в журнале “Сатирикон” (1931. № 16):
– Нет, что ни говорите, а великий был человек. Я “Полтаву” его, почитай, наизусть знал. Ну, теперь-то забыл, конечное дело. А то, бывало, как пойду чесать: трррр… И до чего же он остроумный был – удивительно. Раз это одевается он у себя, а тут входит одна курсисточка. А он, понимаете, в одной рубашонке. Так он что сделал? Взял конец рубашонки в зубы, да так перед ней и стоит. Да еще говорит: “Извиняюсь, – говорит, – я без галстучка”. Я много чего про него знаю, и всю его жизнь знаю очень хорошо. Выпивоха был, между прочим, отчаянный, – все с гусарами пил. День и ночь пьет, бывало. А только вот вы подумайте, до чего был скор на стихи, трезвый ли, пьяный ли –