Читать интересную книгу Смелянский, А. - Предлагаемые века

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 82

«Три сестры» были поставлены в 1965 году, а в следую­щем сезоне Товстоногов выпустил «Мещан». Это был итог его первого десятилетия в БДТ, и он подвел его горьков­ским спектаклем.

Чехову, как известно, «Мещане» не понравились. Он считал, что отвратительный старик, поставленный в центр драмы, не может ее держать: мелкий домашний тиран не вызовет зрительского соучастия. Товстоногов поверил Че­хову, как он поверил Пушкину в грибоедовском случае. Горьковская тенденциозность, выразившаяся даже в гово­рящей фамилии героя ·— Бессеменов,— была перепроверена беспощадной логикой действенного анализа пьесы и тем историческим опытом, которым владел Товстоногов. В ре­зультате, не меняя ни одного слова, режиссер внутренне перестроил конфликтную систему драмы. Бессеменов ока­зался трагикомическим вариантом короля Лира, который, правда, не экспериментировал с разделом державы, а, на­оборот, пытался всеми силами развал дома и уход детей предотвратить.

Режиссер нашел магический кристалл, который преоб­разил заурядную драму. Люди включены в круговорот мерт­вых понятий, изживших себя представлений. Они не могут вырваться из этого круга, разыгрывая, по выражению ге­роя пьесы, «драматическую сцену из бесконечной комедии под названием «ни туда ни сюда». Чтобы сыграть вот это самое «ни туда ни сюда», Товстоногов применил технику абсурдистского театра. Он преподнес ее Горькому, так ска­зать, в дар от искусства нового времени.

Дом Бессеменова существовал в атмосфере наваждения, которое было предъявлено «сюрреалистическим» панно, начинавшим и завершавшим спектакль. Оно было выполнено в виде семейной фотографии. В центре — благообразный ста­рик, строгость, седая борода, все признаки благополучно­го купца, прожившего правильную жизнь, сколотившего капиталец и вырастившего детей. Они окружают его плот­ным кольцом: родные дети — Петр и Татьяна, приемный сын Нил. Но все это — на фоне огнедышащего Везувия, ко­торый они не замечают!

Фантазия провинциального фотографа давала стилевой сигнал зрелищу. В доме том было все взаправду, как пола­галось в горьковских пьесах: «настоящий» потолок, люст­ра, мощный шкаф, цветы в горшках. Зритель даже не сра­зу понимал, что чего-то тут недостает. Приглядевшись, соображал: в павильоне нет стен. Обои в цветочек были на­тянуты прямо на барабане-заднике, дом существовал в от­крытом пространстве и в нем играли не просто извечную пьесу под названием «Ни туда ни сюда», а нечто гораздо более существенное.

Старик Бессеменов — Евгений Лебедев выходил к ут­реннему чаю царственно-ритуально. И.Соловьева и В.Ши­това в статье «Вселенная одного дома» этот остроумный стилевой сигнал тут же расслышали: «В спектакле Товсто­ногова режиссерская ремарка «скрип — входит Бессеменов» сродни ремарке шекспировской: «Трубы. Входит король»37. Несмазанная дверь выла весь спектакль, выдавая некий бес­порядок, тайный недуг, поселившийся в доме (этот скрип станет лейтмотивом бессеменовской жизни, так же как хри­плый бой огромных напольных часов). Движения старика были сосредоточенными, видно было, что грызет его ду­ма, что не спал он ночь и хочет обсудить со своими домо­чадцами нечто очень и очень важное. Истово и долго, с рас­четом на окружающих он клал крест, клал демонстративно, чтобы все видели, что он страдает и с чем-то важным об­ращается к Господу. Дочь Татьяна — Эмма Попова встава­ла за его спиной и тоже выполняла ритуал, но, повернув­шись, он обнаруживал, что кладет она крест совершенно равнодушно. Перед тем как сесть за общий стол, снова гру­бое нарушение векового чина: дочь бухнулась на стул рань­ше отца, он это не пропустил, выждал, чтоб она встала, только тогда сел и начал свою утреннюю «проповедь». «Пи­леный сахар тяжел и несладок, а стало быть, невыгоден»,— он говорил эту ерунду патетически, с глубочайшим под­текстом, как откровение. И так по всей пьесе.

Бессеменов учил дом уму-разуму, но никто не хотел его слушать, кроме испуганной старухи жены, боязливо под­совывающей ватрушку, чтобы чем-нибудь заткнуть ему рот и предотвратить скандал. Старик всем надоел, дом надо­ел, ритуал надоел. Петр — В.Рецептер фальшиво, одним пальцем наигрывал «Марсельезу»; Татьяна, обидевшись на грубое замечание о затянувшемся ее девичестве, заплака­ла. Скандал становился неизбежным.

Спектакль, по сути, и состоял из цепи вот таких семей­ных скандалов, виртуозно разработанных и подготовлен­ных в стиле трагикомического балагана. Старик нес в себе свою правду. За понятием «дом» у него стоял вековой опыт, он чуял, что происходит что-то неладное, что не туда идут его дети, которым он на беду свою дал образование: «Я ви­жу, будет он прохвостом... актером будет или еще чем-ни­будь в этаком духе». Тут старик поднимал жилистую руку со сжатым кулаком и так, как будто топор в дерево, вру­бал свою тяжелую мысль: «Может, даже социалистом бу­дет... Ну — туда ему и дорога!».

Есть реки, которые умеют менять свое русло. Вот так и пьеса Горького под рукой Товстоногова обнаруживала новое конфликтное содержание. В большой степени оно шло через трактовку Нила. Герой Кирилла Лаврова был обряжен в горьковскую косоворотку, он был постоянно бодр, возбужден и радостен. Чудесный парень, выкормлен­ный в доме Бессеменова, он никакой благодарности к дому не испытывал. «Хозяин тот, кто трудится!» — звонко бросал он горьковские лозунги, которые стали у нас хо­довыми как пятаки. Нил представлял у Горького будущее, а Товстоногов из этого самого будущего решил рассмот­реть фигуру рабочего-машиниста повнимательнее. Все было сделано в стиле объективнейшего скрупулезного расследования, в котором режиссеру не было равных. Ки­рилл Лавров играл в Ниле хорошего парня, из тех, что в сталинские времена стали называть «социально близки­ми». Открытый, всем довольный, не знающий рефлексии, влюбленный в свою Полю, Нил уверенно смотрел в бу­дущее. У него был только один недостаток: он был хамо­ват, то есть не имел привычки замечать чужие жизни. Не замечал обид старика, не замечал Татьяну, смотревшую на него влюбленными глазами. Когда она заставала его це­лующим Полю, он подносил к лицу убитой горем сводной сестры зажженную спичку: почему-то этот бытово оправ­данный жест — сцена происходила в полутьме — вызы­вал озноб ассоциации со следователем, слепящим свою жертву...

Все рушилось на глазах, Татьяна пыталась отравиться, старик совершал какие-то титанические и бесполезные усилия по спасению дома. Каждый скандал сопровождал­ся гнусным треньканьем балалайки, звук которой прида­вал сюжету налет какой-то дъявольщины. Дети уходили. Но не по-человечески, не по-людски уходили, а по- хамски. «Я знал, что он уйдет,— с безнадежной ясностью формулировал мещанский король Лир,— но только раз­ве так?»Рушился не дом, а уклад жизни, которым жила основ­ная Россия. Эту самую «основную» Россию принято было презирать. В какой-то степени это шло от нашей идейной литературы и критики, которые сделали презренным само понятие «мещанство» (то есть то, что на Западе именуют «средний класс»). Товстоногов не оправдывал мещанина Бессеменова. Награждая его трагическими лохмотьями, он восстанавливал в своих правах жизнь целого сословия. Че­рез горьковскую пьесу, написанную в начале века, Товсто­ногов прикоснулся к самой основе российской жизни, ко­торую разрушит революция.

Бессеменов в финале был на удивление тих и подробен. Он снимал цветы с подоконника, снимал их по одному, очень медленно, ритуально. Перед тем как стать на диван, тщательно вытирал ноги. Завороженные домочадцы следи­ли, как Бессеменов сходит с ума. Наконец, он открывал окно, кричал полицию, и только потом начинался послед­ний грандиозный скандал. Дом пустел, все уходили, ста­рик оставался один, пытался отдышаться. Потом, опира­ясь о стул, медленно вставал и уходил в свою комнату. В гробовой тишине скрипела проклятая дверь, которую так и не удосужились смазать. Тоненько, издалека слыша­лась балалайка. Опускался тот самый сюрреалистический за­навес, а на нем, кольцуя композицию, вновь восседало чинное мещанское семейство: отец с окладистой седой бо­родой, мать, дети. А за ними — дымящийся Везувий и ка­кие-то пальмы, столь дикие в нашем климате.

В границах нежности

В книге Анатолия Эфроса «Репетиция — любовь моя» ре­жиссер пытается объяснить суть своего метода работы с ак­тером. Он говорит об «изогнутой проволочке», о проти­воречиях человеческой души, которые надо вскрыть и вы­разить на сцене. Он вспоминает медицинскую кардиограм­му, в которой зубцы и волны передают характер работы пульсирующего сердца. Не соблазняйтесь «прямой ли­нией»: когда на кардиограмме прямая — это означает смерть.

В течение четверти века искусство самого Эфроса было своего рода кардиограммой нашей сцены. По «зубцам» и «волнам» его спектаклей было видно, каков наш сердеч­ный пульс. Для такой роли он был предрасположен всем складом своего дарования, насквозь лирического. Это тем более важно подчеркнуть, что он начинал рядом с Олегом Ефремовым, продолжал вместе с Георгием Товстоноговым и Юрием Любимовым, которые были его друзьями, союз­никами и художественными оппонентами. В отличие от них он не имел своего театрального «дома» — его руководство Театром Ленинского комсомола закончилось, к счастью, быстрым изгнанием. Я не оговорился: счастье было в том, что его избавили от той особой ответственности перед ре­жимом, которая сопутствовала любому официальному по­ложению. Он не должен был играть роль первого советско­го режиссера и подписывать письма против Солженицына, как это делал Товстоногов. Он не должен был соответст­вовать образу официально утвержденного диссидента, ко­торую навязали Любимову. Он мог не ставить спектаклей к революционным и партийным датам, как Ефремов. Им, в сущности, пренебрегли и оставили только одну возмож­ность — заниматься искусством.

1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 82
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Смелянский, А. - Предлагаемые века.
Книги, аналогичгные Смелянский, А. - Предлагаемые века

Оставить комментарий