Читать интересную книгу Смелянский, А. - Предлагаемые века

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 82

Большевики голосовали поздно ночью. Руки за «красный террор» поднимали по-разному. Все, кто видел спектакль, вероятно, никогда не забудут, как голосовал Луначарский, народный комиссар просвещения (играл его Евгений Ев­стигнеев). Это был один из знаменитых «трюков» актера, придававших политическому сюжету человеческую убеди­тельность. Рука наркома медленно, будто раздумывая, шла вверх. Потом она застывала, замирала в какой-то крити­ческой точке. И наконец выпрямлялась резко вверх: смерт­ный выбор сделан, решение принято. В конце спектакля наркомы тихо, шепотом, чтобы не беспокоить раненого во­ждя, начинали петь «Интернационал». Подсаживались друг к другу, братски ощущали друг друга, будто впервые про­износили слова пролетарского гимна. Они всматривались в зал, вопрошали его. Люди в зале вставали со своих мест, подхватывали слова гимна: «Весь мир насилья мы раз­рушим до основанья, а затем...» Те, кто были на сцене, сво­его будущего не ведали. Зал знал, что будет «затем». Еди­нение сцены и зала в этом гражданском порыве было, ве­роятно, одним из сильнейших театральных переживаний поколения «шестидесятников».

Этот стопроцентно революционный спектакль, естест­венно, попытались закрыть. Ренегаты не любят вспоминать свое прошлое. Главное цензурное управление запретило пьесу, но Ефремов все же сумел притащить на прогон министра культуры Е.Фурцеву. Та на свою ответственность разрешила спектакль. Они сыграли его 7 ноября 1967 года, в день 50-летия Революции. Фурцева произнесла тогда свой милостивый приговор: спектакль показался ей самым лучшим партийным собранием, которое она когда-либо посещала. Такая оценка никого не смутила. Художники находились в тех же идеологических шорах, что и власть. Они могли плыть против течения, но оставались в той же реке и в тех же берегах. Ефремов вступил в партию сразу после смерти Сталина (это был так называемый сталинский призыв). Саму идею революции, кажется, никогда под со­мнение не ставил (притом что тот вариант советского режима, которому он был современником, на дух не при­нимал). В конце 60-х произойдет раскол «сопластников». Александр Солженицын первым осмелится поставить под сомнение именно идею революции, которую основная мас­са «шестидесятников» не трогала. Аркадий Белинков, от­сидев срок, писал в своей книге о Тынянове (1965), что в России слишком мало было революций. Критик был уве­рен в том, что только революции разогревают и прогоня­ют застоявшуюся кровь истории. Так думали лучшие из это­го поколения.

Истина, как обычно, таилась где-то в низовых шутли­вых жанрах. Через год после премьеры «Большевиков» ак­тер «Современника» Михаил Козаков (он играл в спектакле Стеклова) сочинит поздравительную эпиграмму своим то- варищам-актерам: «Вливаясь в хор всеобщих од, подняв на сцене мощный ор, сегодня, братцы, ровно год, как голо­суем за террор».

Год, прошедший со дня премьеры «Большевиков», был на самом деле роковым. В августе 68-го завершилась «праж­ская весна», рухнул миф о «социализме с человеческим ли­цом». Готовился разгон редакции журнала «Новый мир», Александр Солженицын написал свое обращение к Съез­ду писателей. Пенсионер Никита Хрущев сажал помидоры в своем огороде, иногда приходил на «Голого короля» и там сокрушался, что вот, мол, не успел до конца «разо­блачить Сталина». Тень недавно захороненного вождя, вы­несенного ночью из Мавзолея, вновь пошла гулять по Рос­сии. Из-под «Современника» уходила историческая почва. Летом 1970 года Ефремов выпустил свой последний спек­такль в этом театре — чеховскую «Чайку». Пьеса, которая когда-то начала Художественный театр, на этот раз закрыла одну из его лучших студий.

Все внутритеатральные отношения, весь груз накопив­шихся взаимных обид, разочарований и неприязни был вы­плеснут в чеховский текст. Ефремов пытался превратить Че­хова в памфлетиста. Интеллигентные герои Чехова ему тогда очень не нравились. Ему не нравилось, что они так много болтают и ничего не делают. Он внес в «Чайку» идейный разброд конца 60-х годов. Люди перестали слушать и слы­шать, они только выясняли отношения, пили, склочничали и ненавидели друг друга.

«Чайка» обозначила внутренний крах «товарищества на вере». Он совпал с крахом идеологии советского «шести­десятничества». Идея «очищения революции» исчерпала се­бя. В сентябре 1970 года Екатерина Фурцева представит Оле­га Ефремова труппе Художественного театра. Государство поручало ему руководить головным театральным предпри­ятием страны. Актерам «Современника» Ефремов предло­жил в полном составе влиться в МХАТ. Двое суток изну­ряющей бесплодной полемики ни к чему не привели. Большинство «современников» отказалось идти в академию. Горсткой соли, полагали они, не посолить болота.

Наша родословная

Визитная карточка Георгия Товстоногова уже предъяв­лена — спектакль «Идиот». Теперь пришло время погово­рить подробнее об этой ключевой фигуре послесталинско- го театра.

Сам режиссер написал несколько книг, немало напи­сано и о нем, тем не менее Товстоногов остается одним из самых загадочных персонажей советской сцены. Он ус­кользает от простых определений. Конечно, его миссия за­ключалась в том, чтобы соединить разорванные части на­шей культуры — довоенной и послевоенной. В общем виде это неоспоримо, так же как неоспорима его собиратель­ная способность. Выросший из мхатовского корня, он хо­рошо усвоил все, что можно было у Мейерхольда и Таи­рова. Он очень рано понял, какие возможности открывает брехтовская «поправка» в искусстве актера. Будучи одним из первых «выездных» наших режиссеров, он зорко всмат­ривался в то, что делается в европейском театре. Он приобретал на Западе не только любимые им твидовые пид­жаки, но нечто более существенное. Одним из первых про­рубив окно в послевоенную Европу, он учитывал в своем искусстве работы Брука и Бергмана, которых хорошо знал. В конце 60-х он начал производить опыты по прививке по­этики абсурдистского театра к драматургии Горького. Ему и это сошло с рук.

По отношению к Товстоногову утвердилось понятие синтеза. Однако только из синтеза не рождаются крупней­шие режиссеры. Нужен был еще какой-то личный фермент, который придает любому синтезу черты неповторимой художественной индивидуальности. Товстоноговский «фер­мент» обнаружить трудно. Свой собственный голос он рас­творял в авторе и актерах, оставаясь верным себе только в одном — в профессионализме. Он был профессионалом, ко­гда инсценировал Достоевского или Толстого. Но он оста­вался им и тогда, когда ставил спектакль о Ленине или вос­певал коллективизацию в замечательном по актерскому ансамблю спектакле «Поднятая целина» по Михаилу Шо­лохову (1964). Вероятно, он держал этот уровень даже то­гда, когда ставил (в конце 40-х годов) пьесу Шалвы Да- диани «Из искры...», посвященную Сталину.

Давно сказано, что у слов есть своя совесть. Настоящий поэт не может гнуть слова, как он хочет. Когда Мандель­штам пытался вымучить гимн вождю, он разрушал себя, становился психически больным. А что происходит с ре­жиссером в сходном случае? Каким образом Товстоногов вкладывал свой божий дар в «Поднятую целину»? Из ка­ких источников питалась его вера и была ли она вообще? Об искренней любви Товстоногова к режиму не может быть и речи. Репрессии коснулись его семьи непосредственно. Страх поселился в нем с юности, стал источником его скрытой жизненной драмы, но и многих самых волнующих театральных композиций, в которых он этот страх преодо­левал (о стране, в которой страх является движущей си­лой жизни, он поставил гоголевского «Ревизора»). Он сде­лал профессионализм своим якорем, спасительной опорой, символом веры. Это был его путь, его способ выживания, его ответ на загадку нашего Сфинкса.

Он часто говорил, что не может нормально, как все лю­ди, читать роман или какую-то книгу. Любой текст он вос­принимал по-режиссерски, пытаясь тут же определить, что стоит за разговором, чего добивается один человек и чего хочет другой. Он проверял все по действию, уродовал свою читательскую психику, полностью подчинив ее задачам ре­жиссуры. Он всю нашу жизнь открывал как пьесу с опре­деленными предлагаемыми обстоятельствами. Он научил­ся читать эти обстоятельства лучше, чем кто-либо иной. Свою собственную жизнь он превратил в пьесу, пытаясь угадать и сыграть ту роль, которую ему уготовило время.

В таком жизнестроении и в таком ощущении профессии он имел предшественников. Прежде всего на ум приходит образ Владимира Ивановича Немировича-Данченко. Оба — из Тифлиса, оба полукровки. Оба тяготели к эпическому театру, обладали несокрушимой логикой исследования пье­сы, разгадывания ее скрытого смысла. Оба были коллекцио­нерами актерских дарований и понимали актера с головы до пят. Подчинение правопорядку входило в кодекс соци­ального поведения того и другого, так же как способность до старости наслаждаться жизнью. Оба искусно вели кораб­ли своих театров, зная все рифы и мели коварного совет­ского моря. Их жизненные параболы тоже схожи. Основа­тель Художественного театра и друг Чехова под занавес жизни стал первым режиссером сталинской империи, что не помешало ему остаться художником и сотворить в свои 83 года едва ли не лучший в истории Художественного те­атра спектакль «Три сестры». Товстоногов после Немиро- вича-Данченко был единственным режиссером, которому удалось в течение трех десятилетий возглавлять советский театральный Олимп и при этом оставаться не только про­фессионалом высочайшей пробы, но и властителем дум (по крайней мере театральных). Какой ценой это достигалось, можно только догадываться.

1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 82
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Смелянский, А. - Предлагаемые века.
Книги, аналогичгные Смелянский, А. - Предлагаемые века

Оставить комментарий