Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закрытые двери еще не раз и не два приоткрываются вновь – это поспешно проскальзывают самые последние парни и девушки, заполняют стулья, оставшиеся пустыми.
В скоплении молодежи, одной только молодежи шестнадцати – двадцати лет, странно выглядит и у всякого, бросившего на нее взгляд, вызывает недоумение одинокая, уже заметно немолодая худощавая женщина с маленькой светлой головкой на тонкой шее, негустыми, если не сказать более – жидковатыми, соломенного цвета волосами, искусно уложенными прядка к прядке, вся какая-то подобранная и напряженная, сидящая на своем месте в явном, хотя и скрываемом, неподвижном беспокойстве. Весь вид ее красноречиво говорит, как она тщательно и обдуманно собиралась, но тем не менее все-таки кажется, что сюда, в зрительный зал, ее занесло просто какое-то недоразумение, и она сама удивлена и не слишком хорошо понимает, зачем и почему она здесь, да еще в этих задних, неудобных, не подходящих ей рядах.
Продолговатый высокий филармонический зал с портретами композиторов «могучей кучки» на боковых стенах – все такой же, каким он был и тогда, при первых выступлениях Валентина Балабанова.
Артистическая его карьера началась совершенно неожиданно для всех, его знавших, и для него самого. До двадцати лет он даже в самодеятельности не участвовал и не подозревал, что у него есть голос – хотя этот его голос, ставший ошеломительным открытием и разом повернувший в самом неожиданном направлении его судьбу, был при нем всегда: громкий, басисто-крепкий и такой долгий в звучании, что, казалось, его раздувает не человеческая грудь, а необъятные кузнечные мехи. Но шел этот голос только на то, чтобы на футбольных матчах на потеху приятелям громче всех кричать с трибуны: «Судью на мыло!» – да еще пугать девчонок в гулком чертежном зале техникума, ибо в ту пору, как его голосу явиться миру и стать удивляющим, завораживающим чудом, Валентин Балабанов был самым обыкновенным, даже, если сказать правду, заурядным студентом строительно-монтажного техникума и целыми днями и вечерами корпел над дипломным проектом на верхнем этаже учебного здания. Тему этого проекта Людмила Андреевна помнит до сих пор, ибо тогда она тоже была студенткой этого же техникума и тоже корпела над своей дипломной в этом же зале. Только у нее была схема вентиляционного устройства производственного цеха кондитерской фабрики, а Балабанов чертил и рассчитывал вентиляцию завода огнеупорного кирпича. Утомив глаза до мельтешения черных и белых пятен, устав гнуться над чертежной доской, он бросал карандаш и линейку, расправлял плечи, грудь, набирал полные легкие воздуха и, распахнув свой широченный, как у акулы зев, над головами пригнувшихся к ватману сосредоточенных девчонок оглашал просторы зала могучим ревом: «Жил-был король когда-то, при нем блоха жила. Блоха! Ха-ха! Блоха? Ха-ха!» Остальных слов он не знал, поэтому всегда повторялось только это. Но уж от его «ха-ха» дрожали каменные стены зала и звенели стекла окон.
В это время в городе проходил смотр студенческой самодеятельности, и друзья сказали Балабанову: чего ты тут даром орешь, пойди гаркни там, гляди, еще приз получишь! У техникума в этот год с самодеятельностью было слабовато, комсомольские организаторы тоже ухватились за Балабанова: Валька, выручи, ну что тебе стоит! И он – из простого озорства, не более того, согласился: отчего не развлечь себя на пару деньков, уж очень надоела чертежная доска и копоткие расчеты.
Ему быстренько нашли аккомпаниаторшу, школьную учительницу музо. Валька выучил до конца слова, и несколько раз они прорепетировали в физкультурном зале, где стояло заигранное, дребезжащее пианино. Те, кто случайно слышали эти репетиции, оценили только их громкость: «Ну, брат, у тебя и глотка! Здоров же ты орать!» – «А что? – самодовольно отвечал Валька. – Ору правильно. На первую премию».
Он действительно взял первую премию, удивив, поразив и восхитив всех членов жюри и всех, слышавших его выступление. В качестве почетного гостя на смотре самодеятельности присутствовал Хренников; он тоже не остался равнодушным и якобы даже сказал так: «Я такой «Блохи» еще не слышал!» На Вальку тут же, за кулисами, налетела целая толпа мигом родившихся поклонников, доброжелателей, советчиков и всяких деятелей из филармонического, концертно-музыкального мира: «Такой голос! Это же феноменально, вам надо учиться, выступать, вас ждет известность, слава!»
У Вальки закружилась голова. К чертежной доске он больше не вернулся, вентиляция кирпичного завода так и осталась недоделанной. Как по волшебству перед ним открылось множество соблазнительных возможностей, в том числе возможность учиться сразу в трех местах – в Москве, Киеве и Одессе. Выбирать, вероятно, нужно было Москву, но он выбрал Одессу, потому что там из преподавателей кто-то стажировался в Италии и самолично, а не на пластинках, слышал лучших мировых певцов.
В Одессе Валька сделал сказочные успехи. В общем, если вдуматься, ничего необычного не было: пение было его призванием, и он просто пришел к тому, к чему был предназначен. Вернулся он уже профессиональным певцом с отлично поставленным басом своего собственного характера и оттенка, со всеми артистическими манерами, свободно чувствующим себя на сцене, не боящимся публики, зала, полностью владеющим своим голосом и, что очень важно для артиста, уверенным в том, что голос всегда ему послушен и не может его подвести. Он уже зарабатывал выступлениями, у него уже водились деньги, он приехал отлично одетый, с собственным артистическим гардеробом; главное место в нем занимал фрак, сшитый стариком евреем, который всю свою долгую жизнь обслуживал одесский оперный театр, приезжавших в Одессу гастролеров и шил фраки многим знаменитостям. Вальке Балабанову он сказал так: «Мои фраки пели на всех императорских сценах России! Но то был материал! Разве с ним можно сравнить это ваше трико?! Нет-нет, я совсем его не хаю, кунцевская фабрика, что может быть лучше, но вы сами понимаете, что Кунцево – это не Лондон и даже, извините не Лодзь… Однако вы не волнуйтесь, молодой человек. Что касается вашего пения – то это не моя специальность, а выглядеть на сцене вы будете не хуже Федора Ивановича Шаляпина, хотя у вас совсем не тот рост и не те, извините, плечи…»
– А вы помните, какие плечи были у Шаляпина? – спросил Балабанов.
– Вы меня просто удивляете! – Портной даже вскинул над головой руки. – Плечи! Я шил ему несколько раз, я помню, все его размеры наизусть! Я мог бы даже сейчас сшить ему что угодно, без примерки, и если бы Федор Иванович надел – мне не пришлось бы перешивать ни одного стежка!
Филармония броскими афишами, не пожалев красок, объявила о сольном Валькином концерте из тех романсов и арий, с которыми вернулся он из Одессы. Эти афиши запестрели по городу. Со стен и круглых бетонных труб, с проезжающих трамваев закричала, замелькала огромными буквами его фамилия, стала повторяться на разные голоса любителями и любительницами музыки, и обнаружилось, что она вовсе не такая уж заурядная, как казалось это прежде, а очень даже звучная, у Вальки вполне артистическое имя: «Валентин Балабанов».
На первый его концерт собрались все его друзья, товарищи и чуть ли не весь монтажный техникум, – как было не прийти, не послушать, не посмотреть, ведь такое случается не часто: еще вчера у всех на памяти обыкновенный, как все прочие, студент, а сегодня – певец, артист, город в красочных афишах, толпы у кассы и входных дверей, непрерывные жадные вопросы: нет ли лишнего билетика.
Людочка Вырина тоже была горячо захвачена всем этим, так же азартно стремилась достать билетик, попасть на концерт. Но, идя на него, совсем не предполагала, какие роковые последствия будет иметь для нее этот вечер. До самого последнего мгновения, до того, как появиться Балабанову перед зрительным залом… И вот он вышел – знакомый, русоволосый, с улыбкою простого, доброго малого, каким он всегда был, каким остался и после одесской консерватории, и одновременно совершенно другой, неузнаваемый, во фраке с крахмальной грудью и «бабочкой», приобретший совсем иную, непостижимо возвышенную цену и особую власть над жадно на него глядящими, полными жадного к нему внимания людьми. И точно какая-то магия в ту же секунду взяла Людочку в плен, и дальше, с этой секунды, она жила, чувствовала, думала и поступала уже не сама по себе, а в плену этого опустившегося на нее колдовства, этой полностью ее обезволившей, подчинившей себе магии…
Два с лишним года длился в ней этот провал воли, рассудка, иначе говоря – ее безмерная, беспамятная любовь к Балабанову, странная, противоестественная смесь наивысших, какие только она знала, восторгов и таких же наивысших в ее жизни мук. Вначале, долго, она не верила своему счастью: неужели это правда, не сон, что она его жена, а он – ее муж, ее, ее, именно ее? Так и было, их жизни шли вместе, рядом, но что это была за жизнь – без дома, домашнего быта, уюта, без какого-либо порядка: бесконечные переезды, какой-то калейдоскоп, неостановимая смена больших и малых городов, мелькание гостиниц, вагонных купе, концертных устроителей… И женою ли она была или только его спутницей в этих разъездах, прислугой «за все» – как называлось когда-то… Утром, он еще не встал, в кровати, она, кое-как одетая, кое-как причесанная, бежит в ресторанную кухню самой сготовить Валентину из свежих яиц на чистом сливочном масле омлет, какой он любит, какой не сделают ресторанные повара; если им довериться – обязательно бухнут что-нибудь не то, или несвежие яйца, или прогорклое масло, и тогда у Валентина изжога, скверное настроение, портится голос. Заодно с омлетом – крепкого кофе. Та жидкая бурда, что подают в ресторанах, заставляет Валентина брезгливо морщиться, без настоящего кофе он не может начать день, войти в нужный тонус, репетировать… Он встает, бреется, умывается – непременно в номере; если нет своей туалетной комнаты – она приносит ему воду в кувшине и тазик. Все это надо найти, организовать, выпросить у горничных, у дежурной по этажу. Он возится долго: за своей наружностью он должен тщательно следить – такая профессия. Наконец он умыт, причесан. Она кормит его омлетом, слегка поджаренной ветчиной, наливает густой, почти черный кофе из свежеразмолотых зерен. Он признает только такой. Их не везде купишь, значит, надо иметь постоянный запас, помнить о нем, а если иссяк – добывать любым способом, чего бы это ни стоило, иначе – недовольство, сердитое лицо, а то и молчание на весь день. В таких случаях она чувствует себя виноватой, а его абсолютно правым, она не должна забывать, его утренний кофе – не прихоть, а настрой на работу и ее успех. Пока Валентин репетирует в местном театре или филармонии – она спешит на базар раздобыть свежих овощей, сделать какую-нибудь вкусную прибавку к казенному обеду. Валентину нужны витамины, так сказал доктор. И она старается, не жалеет денег, даже зимой у них каждый день парниковые огурцы, белокочанная капуста, тертая морковь, виноград, яблоки. Часто весь обед она готовит сама, жарит на второе молодую телятину или цыпленка. Для этого в гостиничной ресторанной кухне надо установить добрые контакты с шеф-поваром и прислугой, а то не пустят к плите, ведь посторонним на кухне нельзя. Но она это умеет – контактировать с теми, с кем надо, нужда заставила ее научиться, для этого у нее есть специальные неотразимые улыбки, неотразимо, действующие фразы, наконец – контрамарки на Валентиновы концерты. И ей не отказывают, даже со всею охотой помогают: ведь она жена необыкновенного человека, артиста, ее хлопоты – для артиста; в любом другом случае эти же повара запретили бы наотрез, но для Людмилы – они сама любезность…
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Вечный сдвиг. Повести и рассказы - Елена Макарова - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза