(схватка совести с буднями жизни), то есть собственно веществом поэзии, навязчива и противоестественна. Обращаясь к некоему собеседнику-единомышленнику, поэт радуется тому везению истории, благодаря которому Достоевский не писал стихов, не был поэтом. Ибо, полагает автор, если бы Достоевский писал стихи, он бы писал их с таким гибельным восторгом, что поблекли бы Андрей Белый и Александр Блок, растаял бы в тумане или сгорел от молнии Санкт-Петербург. Страсти по Достоевскому, будь они поэтически выражены самим Достоевским, обладали бы столь разрушительной силой, что даже революция померкла бы в сравнение с этой стихийной творческой мощью. Поэзия-разрушение, всесокрушающая творческая энергия, смертельно опасное, убийственное творчество, которого Россия, по счастью, избежала, – так видит Кушнер гипотетический образ.
Очевидно, стихия творчества Достоевского (не воображаемого, а реального) чужда Кушнеру. Вчуже восхищаясь гибельной мощью Достоевского, признавая его беспрецедентное влияние на мировые события, на русскую историю (по Кушнеру, Достоевский не предсказывает, а накликивает, накаркивает, а то и провоцирует русскую революцию), поэт делает капитальное жанровое различие, ставя поэзию на неизмеримо более высокую ступень по сравнению с романистикой. Те разрушительные бедствия, которые могли воспоследовать от «страшной книги стихов» Достоевского (будь она написана), смягчились, разбавились, то есть минимизировались: проза, даже очень мощная, не обладает такой силой воздействия, как поэзия. Достоевский-прозаик, романист и публицист есть меньшее зло, нежели Достоевский-поэт – именно этот смысл прочитывается в стихах Кушнера.
«Отрицательная» мифология, создаваемая Кушнером, – часть общей мифологии, работающей на снижение, демонизацию творческого образа Достоевского.
Такой мифологии пытается противостоять мифология со знаком плюс, как бы во славу Достоевского, во имя углубления смыслов, облагораживания символики, осветления и возвышения образа. Однако и эта «плюсовая» мифология, как и всякая другая, стремится уложить реальность в схему и таким образом упрощает ее. В стихотворении Владимира Корнилова, посвященном второй жене Достоевского, Анне Григорьевне Достоевской, показан идеальный, уникальный образ верной подруги и соратницы писателя, «горлицы среди ворон»71.Нравными, вздорными, прыткимибыли они испокон…Анна Григорьевна Сниткина —горлица – среди ворон.Кротость – взамен своенравия.Ангел – никак не жена —словно сама стенография,вся под диктовку жила.Смирная в славе и в горести,ровно, убого светя,Сниткина Анна Григорьевна —как при иконе – свеча.Этой отваги и верностине привилось ремесло —больше российской словесноститак никогда не везло…
Собственно, о ком еще, кроме жены Достоевского, идет или может идти речь в этом эффектном и ярком стихотворении? Если оставаться в контексте российской словесности XIX века и сосредоточиться только на самых крупных ее представителях, то, методом исключения (неженатые Гоголь, Лермонтов, Тургенев) останутся Н.Н. Пушкина, С.А. Толстая и супруга Чехова актриса МХТ О.Л. Книппер. Быть может, еще Л.Д. Менделеева-Блок. Это они – вороны? Нравные, прыткие, вздорные?
Каждая из этих женщин заслуживает отдельного стихотворения, отдельной биографии, жизнь каждой из них не укладывается в скупые порицания и не заслуживает простого «клейма». Да и образ А.Г. Достоевской (урожденной Сниткиной) достаточно искажен. «Ангел», «перед иконой свеча», «горлица», «ровно, убого светя» – здесь каждое слово вызывает протест и спор. Соблазн изобразить вторую жену Достоевского как эталон кротости, уравновешенности, спокойствия в противовес нервному, страстному характеру Достоевского, не оправдан. Достоевский как-то писал своему другу А.Н. Майкову: «Знаете ли, она у меня самолюбива и горда. Но если б Вы знали, как я с ней счастлив» (29, кн. 1:119). То же самое писала о матери и дочь, Л.Ф. Достоевская: «Она всегда была чрезмерно, почти болезненно, самолюбива, обижалась из-за пустяков и легко становилась жертвой людей, умевших ей польстить. Моя мать была немного суеверна, верила в сны и предчувствия, была даже расположена к удивительному дару ясновидения, свойственного многим норманнкам. <…> Этот пророческий дар полностью пропал у нее к пятидесяти годам, как и истерия, омрачившая молодость моей матери. Ее здоровье всегда было хрупким: она страдала малокровием, была нервна, беспокойна, с ней часто случались нервные припадки. Эта нервозность усугублялась той злосчастной украинской нерешительностью, которая заставляет колебаться среди сотен возможностей и вынуждает воспринимать простейшие в мире вещи в драматическом или даже трагическом свете»72.
Имеет смысл процитировать одно из признаний, характерных для А.Г. Достоевской, постоянно мучимой, как и ее муж, предчувствием бед: «Я так была болезненно настроена, что, увидав телеграмму, просто сошла с ума; я страшно закричала, заплакала, вырвала телеграмму и стала рвать пакет, но руки дрожали, и я боялась прочесть что-нибудь ужасное, но только плакала и громко кричала»73. «В их жизни, – пишет современный биограф А.Г. Достоевской, – было то своеобразное нервное устойчивое равновесие, которое устраивало и Достоевского, и Анну Григорьевну. Они часто ссорились и мирились, безумно ревновали, драматизировали обычные житейские факты и неустанно обменивались любовными признаниями… В самом облике Анны Григорьевны таилось что-то неуловимое, что вызывало в памяти современников образ Достоевского. Л.Н. Толстой, увидев Анну Григорьевну впервые, нашел, что она удивительно похожа на мужа»74. Современники много писали о практицизме А.Г. Достоевской, ее прижимистости, деловитой расчетливости и тому подобных качествах.
Другое дело, что второй брак Достоевского был действительно счастливым. (Когда писателя не станет и его вдова посетит Л.Н. Толстого, он, прощаясь, скажет ей: «Многие русские писатели чувствовали бы себя лучше, если бы у них были такие жены, как у Достоевского». Быть может, это высказывание автора «Анны Карениной» и стало источником стихотворения.) Однако счастье супружества заключалось вовсе не в ангельском характере А.Г. Достоевской. Сама она понимала феномен отношений с великим писателем в розановском духе. «Мы с мужем представляли собой людей “совсем другой конструкции, другого склада, других воззрений”, но “всегда оставались собою”, нимало не вторя и не подделываясь друг к другу, и не впутывались своею душою – я – в его психологию, он – в мою, и таким образом мой добрый муж и я – мы оба чувствовали себя свободными душой. Федор Михайлович, так много и одиноко мысливший о глубоких вопросах человеческой души, вероятно, ценил это мое невмешательство в его душевную и умственную жизнь, а потому иногда говорил мне: “Ты единственная из женщин, которая поняла меня!” (то есть то, что для него было важнее всего). Его отношения ко мне всегда составляли какую-то “твердую стену, о которую (он чувствовал это), что он может на нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет”. Этим объясняется, по-моему, и то удивительное доверие, которое муж мой питал ко мне и ко всем моим действиям, хотя все, что я делала, не выходило за пределы чего-нибудь необыкновенного. Эти-то отношения с обеих сторон и дали нам обоим возможность прожить все четырнадцать лет нашей брачной жизни в возможном для людей счастье на земле»75.
Объяснения А.Г. Достоевской и реальный контекст ее отношений с мужем разрушают миф, который сотворил современный поэт.
Стихотворное послание поэта