Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые любители отыскивать прототипы связывают (неверно) эту красавицу, о которой мы ничего конкретного не знаем, с графиней Аграфеной Закревской (1799–1879). Баратынский, влюбившийся в нее зимой 1824 г. в Гельсингфорсе (муж ее был генерал-губернатором Финляндии) и летом 1825 г., очевидно, ставший ее любовником, признается в письме приятелю, что думал о ней, представляя, какие чувства должна была испытывать героиня его безвкусного «Бала» (февраль 1825 — сентябрь 1828 г.), когда возлюбленный, Арсений, покинул ее ради Оленьки и она покончила самоубийством; впрочем, Нина было модным именем в литературе, и то обстоятельство, что героиню Баратынского зовут княгиня Нина, не доказывает, что ее прославленный прообраз тот же самый, что прообраз пушкинской Нины Воронской (варианты в беловой рукописи — Волховская и Таранская).
Единственный аргумент в пользу предположения, что у Пушкина, возможно, был короткий роман с Аграфеной Закревской в августе 1828 г. (после того, как он закончил историю с Анной Керн и пытался закончить другую — с Елизаветой Хитрово, 1783–1839), — упоминание ее имени в знаменитом списке платонически и чувственно любимых им женщин, за которыми он ухаживал с успехом или без (он набросал этот перечень в 1829 г. в альбоме Елизаветы Ушаковой, в Москве). Об Аграфене Закревской он пишет Вяземскому из С.-Петербурга в Пензу 1 сент. 1828 г.: «Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники…». Вяземский, отвечая, остроумничает по поводу слова «бесприютен», осведомившись, значит ли это, что Пушкина больше не пускают в Приютино, именье Олениных под С.-Петербургом; в действительности, Пушкину предстояло там побывать, по крайней мере, еще один раз, 5 сентября, когда (как отметила в своем дневнике Аннета Оленина, которой он еще не сделал предложения) он мрачно намекал, что не в силах от нее оторваться.
Исследователю следует принимать во внимание, что «медь» вовсе не «мрамор» (XVI, 12) и что прелестная дама из письма Пушкина Вяземскому схожа с «сей Клеопатрою Невы» (XVI, 10) не больше, чем комета с луною. В силу всего этого я нахожу, что «Клеопатра Невы» означает то же самое, что означало бы «королева Невы», т. е. подчеркивает известность и притягательность, но без специальных напоминаний о легенде с тремя принесенными в жертву возлюбленными героини, — той, которой Пушкин воспользовался в неоконченных «Египетских ночах».
Менее рьяные искатели прототипов утверждают, что больше прав на роль Нины Воронской у Елены Завадовской (1807–74), невестки дуэлянта, упомянутого мною в связи с Истоминой в коммент. к главе Первой, XX, 5–14). Ее холодная, царственная красота вызывала много разговоров в обществе и, как указывает П. Щеголев[76], Вяземский в письме жене (все еще не опубликованном?) прямо связывает Нину Воронскую с графиней Завадовской.
Наконец отметим, что дивная, овеянная трепетом, розовая Нина из черновиков главы Восьмой, вне сомнения, совсем не то же самое лицо, что Нина главы Восьмой, XVI.
Я уделил некоторое внимание скучной и, в сущности, бессмысленной проблеме «реального прототипа» стилизованного литературного характера, чтобы еще раз подчеркнуть различие между реальностью искусства и нереальностью истории. Все сложности возникают потому, что мемуаристы и историки (независимо от того, насколько они честны) — это либо художники, которые фантастическим образом пересоздают наблюдаемую ими жизнь, либо посредственности (что бывает гораздо чаще), неосознанно искажающие факты, когда эти факты оказываются пропущенными через их сознание, пошлое и упрощенное. Мы, в лучшем случае, способны составить некоторое представление об историческом лице, если располагаем чем-то написанным самим этим лицом, — особенно если это письма, дневник, автобиография и проч. А худший случай тот, когда перед нами метод школы прототипов во всем ее блеске: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет нечто ей посвященное, приукрашивая ее образ (так что она становится Y) в соответствии с литературными условностями своего времени; распространяется слух, что Z — это Y; реальную Z начинают считать полным изданием Y; о Z говорят так, словно она и есть Y; авторы дневников и мемуаров, описывая Z, не просто придают ей черты Y, a скорее соединяют ее с позднейшим, приобретшим распространение образом Y (поскольку литературные персонажи также изменяются и приобретают новые приметы); является историк и из описаний Z (а в действительности — Z плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что Z в самом деле была прототипом Y.
В нашем случае Нина окончательного текста (XVI) — слишком явная стилизация, не преследующая никаких внешних целей, и все попытки установить «прототип» лишаются всяких оправданий. Но мы подходим к особому случаю, связанному с Олениной, и будем пользоваться содержащими красноречивые свидетельства писаниями людей, причастных к этой истории, из которой на примере одного из случайных персонажей можно извлечь кое-что, дополняющее наше понимание Пушкина.
XVII
«Уже ли,» думаетъ Евгеній: «Ужель она? Но точно... Нѣтъ... Какъ! изъ глуши степныхъ селеній...» 4 И неотвязчивый лорнетъ Онъ обращаетъ поминутно На ту, чей видъ напомнилъ смутно Ему забытыя черты. 8 «Скажи мнѣ, Князь, не знаешь ты, Кто тамъ въ малиновомъ беретѣ Съ Посломъ Испанскимъ говоритъ?» Князь на Онѣгина глядитъ.12 — «Ага! давно жъ ты не былъ въ свѣтѣ. Постой, тебя представлю я.» — «Да кто жъ она?» — «Жена моя.»
3 степных селений. В VI, 3, Пушкин пользуется тем же эпитетом, говоря о своей Музе — «прелести ее степные». Слово «степные», по существу, означает «относящиеся к степи», однако замечу, что, например, Крылов в фарсе «Модная лавка» (опубл. в 1807 г.) употребляет это слово как в смысле «провинциальный» или «деревенский», так и в прямом смысле — «присходящий из степных районов [за Курском]». Ни изобилующая достаточно густыми лесами местность, откуда явилась пушкинская Муза (Псковская губерния), ни родные места Татьяны (двести миль на запад от Москвы) не могут быть названы степными.
Степи — заросшие травами поля, на которых в прошлом преобладал ковыль (Stipa pennata, по Линнею). Степи протянулись от Карпат до Алтая, в черноземном поясе России южнее Орла, Тулы и Симбирска (Ульяновска). Настоящая степь, где лесные участки (тополь и пр.) встречаются только по долинам рек, не простирается к северу дальше Харькова (примерно 50 градус северной широты), а дальше до Тулы идет луговая степь, на которой попадаются поросли дуба, Prunus, и т. п. Еще севернее такие поросли незаметно сменяются прозрачными березовыми рощами. В этих местах находится Тамбов. Некоторые указания в нашем романе ясно говорят, что края, где были расположены именья Лариных, Ленского и Онегина, изобиловали лесом, и, таким, образом должны были находиться еще севернее. Считаю, что эти места расположены на полпути между Опочкой и Москвой (см. коммент. к главе Первой, 1–5 и главе Седьмой, XXXV, 14).
Иногда для Пушкина степь — просто синоним открытой местности, равнины; я, впрочем, думаю, что (подобно той местности, которая в главе Четвертой представляет собой псковский пейзаж, стилизованный так, чтобы напоминать Аркадию) под «степью» в главе Восьмой, строфы VI и XVII, Пушкин подразумевал пейзаж, открывшийся ему в Болдине, где, начиная с первой недели сентября по конец ноября 1830 г., он провел самую плодотворную осень за всю свою жизнь, отчасти благодаря тому, что сознавал: приближается женитьба, а с нею денежные трудности и будничные заботы, мешающие творческой жизни.
Именье Болдино (на реке Сазанке в Лукояновском уезде Нижегородской губернии) насчитывало около девятнадцати тысяч акров земли и до тысячи крепостных мужского пола. Оно принадлежало отцу поэта (Сергею Пушкину, 1770–1848), который, однако, никогда в нем не бывал и счастлив был перепоручить управление старшему из своих сыновей. Оказалось, что вокруг старого господского дома нет ни парка, ни сада, но окрестные места не лишены своего рода величия — неброского, скромного, питавшего вдохновенье многих русских поэтов. Болдино находится там, где степь перемежают дубовая поросль и осиновые рощицы. Здесь в те чудесные три месяца Пушкин работал над главой Восьмой и окончил «ЕО» в первом варианте (девять глав): к роману добавилась написанная, по крайней мере, на две пятых глава Десятая; было создано около тридцати стихотворений, а также восхитительная шутливая повесть октавами (пятистопный ямб) «Домик в Коломне», пять «Повестей Белкина» (экспериментальные по духу — это первые по-русски написанные повести в прозе, которые обладают непреходящим художественным значением), четыре маленькие трагедии — «Моцарт и Сальери», возможно, уже имевшиеся в черновике; черновик «Каменного гостя», дописанный до конца, как предполагают, в утро перед дуэлью (27 янв. 1837 г.), «Пир во время чумы», представляющий собою перевод с французского подстрочного переложения одной сцены из «Города чумы» Джона Вильсона; и «Скупой рыцарь», приписанный (возможно, его французским переводчиком) Шенстону — Ченстону, как транскрибирует фамилию по-русски Пушкин, думая, что «Ш» такое же галльское искажение, как «Шильд-Арольд», и ко всему этому — целая связка изумительных, пусть не во всем правдивых, писем своей восемнадцатилетней невесте в Москву.