Но когда на плацдарме за Днестром я получил приказ командира артполка выбросить среди бела дня на открытое место, обстреливаемое с трех сторон немцами, гаубичную батарею на прямую наводку, я пришел в ужас! Это означало отдать батарею на съедение противнику! Едва покажутся четыре груженные снарядами машины с орудийными расчетами в кузовах и с прицепленными к ним тяжелыми гаубицами, немцы отовсюду и из всего, что стреляет, откроют по ним уничтожающий огонь. Мои батарейцы не успеют даже привести орудия в боевое положение, сделать хоть один выстрел под градом пуль, снарядов и мин. Да и куда они стрелять-то будут, совершенно не зная местности и противника?
Первый раз в жизни я, молодой командир дивизиона, возразил полковому командиру по поводу целесообразности этой затеи:
— Зачем же понапрасну губить орудия и людей?
— Ты когда забудешь свои студенческие замашки?! Это приказ генерала, а я только передаю его! Твое дело — выполнять! — выругал меня майор Гордиенко, а за невыполнение приказа пригрозил расстрелять.
Ему, служаке, кадровому довоенному офицеру, сподручнее было выполнить приказ, не считаясь с потерями, чем возражениями навлечь на себя немилость начальства: ну что, мол, поделаешь, если погибнет батарея, на то и война. Не сам же он поведет ее на лобное место. К тому же его только что назначили командиром нашего 1028-го артполка — где уж тут возражать начальству!
Если бы выдвижение тяжелой батареи под обстрел противника повлияло на расширение плацдарма, я бы сам пошел с нею в бой. Но в данном случае бессмысленная гибель батареи для меня недопустима. Не отдам ее на растерзание даже под угрозой расстрела! Я давно обречен на смерть на передовой — пусть расстреливают!
Новоиспеченный командир артполка и ранее любил чужими руками зарабатывать себе славу. Достаточно вспомнить хотя бы случай в боях подо Ржевом, когда он, как я теперь, командовал дивизионом и, проявляя инициативу, вызвался с помощью своих, не приспособленных к этому виду деятельности артиллерийских разведчиков привести пленного немца — послал нас на верную погибель. Тогда нам лишь случайно повезло. И вот теперь, два года спустя, зная повадки майора, я усомнился: генерал ли приказал выдвинуть батарею, не инициатива ли это самого Гордиенко?
— В таком случае разрешите обратиться к генералу, — продолжал я настаивать на своем.
Ох, как не любил меня за это Гордиенко!
— Обращайся, коли смел.
Генерал наш был умным и справедливым человеком, и я был уверен: докажу ему, что выброс тяжелой батареи не испугает немцев: у них достаточно огневых средств, чтобы мгновенно расправиться с нею. Но я ошибся. Миляев и слушать меня не стал. Вполне возможно, что Гордиенко опередил меня и нажаловался, а может, нашему генералу командир корпуса, не знавший обстановки, приказал это сделать. Генерал был краток и крут, а по поводу моего обращения рассердился еще больше, чем Гордиенко. Только мой высокий боевой авторитет спас меня тогда от генеральского гнева. Потребовав безоговорочного выполнения приказа, он все же уважил мою просьбу выдвигать батарею не всю сразу, а повзводно. Я мотивировал это так: пока два орудия будут занимать позицию, двумя другими я буду уничтожать проявившие себя огневые точки противника. На самом же деле я, планируя отстреливаться, рассчитывал еще и на благоразумие начальства: когда они увидят гибель первых двух орудий, поневоле отложат выдвижение остальных двух. Так у меня появилась надежда вдвое сократить бессмысленные потери.
Но ведь и два орудия с расчетами жалко терять без толку!
Конечно, генералу хотелось любыми средствами расширить шестикилометровый плацдарм за Днестром. Но ни сил, ни средств на это не было. Вот он и решил испугать немцев выездом огромных орудий. Не знал он истинного положения дел на плацдарме, находясь за шесть километров в тылу, но ведь Гордиенко-то видел все со своего НП.
А положение было такое. Уже три месяца, изо дня в день, ценою огромных потерь мы ежедневно расширяли плацдарм на десятки метров. Когда же уперлись в высокие сопки, на которых неприступно сидели немцы, а наши силы истощились до предела, мы перешли к обороне. Теперь уже немцы каждодневно атаковали нас, пускали танки, бомбили самолетами, стремясь во что бы то ни стало столкнуть нас в реку, а мы зубами держали свои позиции. Отсутствие авиации, танков и «катюш», изреженность личного состава и постоянные потери настолько изнурили нас и физически и психологически, что мы, те, кого долго не убивает и не ранит, дошли до полного физического и нервного истощения. Тяготила мысль: налетят сотни две самолетов, смешают нас с землей — и конец плацдарму. А уцелевших, если им удастся переплыть реку, расстреляют свои — как отступников.
Особенно тяжко переживал я предстоявшую бессмысленную, заранее известную гибель батареи и неимоверно терзался своей беспомощностью. Повинуясь приказу, я собственными руками подставлю под огонь своих людей. Правда, сначала погибнет только один взвод. Но как выбрать, какой взвод из двух обречь на верную смерть? Оба они одинаково мне дороги. Ведь это моя родная батарея, которой я командовал более года, сам вырос в ней от безусого лейтенанта до аса-командира. За два года боев в смертельных схватках с врагом я настолько сроднился с батарейцами, что знал характер и боевые качества каждого человека, знал, что им пишут родные, как ждут их дома. Перебираю в памяти орудийные расчеты: каким двум из четырех даровать жизнь, пусть временную, а какие послать на верную погибель? Решаю, чтобы чиста была совесть, брать орудия по порядку номеров: первое и второе.
Времени на операцию мне дали час. Связываюсь по телефону со старшим на батарее — красавцем Ощепковым. Подтянутый, стройный, умный, исполнительный лейтенант. Обрисовал ему обстановку, дал советы, как и что делать. Одного не сказал: какая ждет их участь. Поговорил и с командирами орудий Браилко и Бобылевым. Цены нет этим славным сержантам. А какие вышколенные у них расчеты: в любую секунду дня и ночи даю по телефону команду — и через тридцать-сорок секунд точный выстрел. Послал на батарею разведчика, который знает, куда ехать, где ставить орудия, по каким целям стрелять. Он поведет машины. И тоже погибнет.
Было двенадцать часов дня. Июнь, безоблачно, палило солнце. На нашей и немецкой передовых никого и ничего не видно: все зарыты в землю, только ветер шевелит иссохшую траву, даже сусликов не видать. Внезапно на нашей стороне из-за бугра появляются и на полной скорости мчатся по лугу к нам на передовую две машины-громадины с прицепленными к ним двумя высокими гаубицами, покачивающимися на рессорах. Я высунул голову из окопа и повернулся назад — они хорошо мне видны. Машины проезжают в десяти метрах от моего ровика. Из кузовов выглядывают радостные, улыбающиеся, родные мне лица. Это они увидели и приветствуют меня, бывшего командира их батареи, а теперь командира дивизиона, по приказу которого они несутся на бессмысленную и неминуемую смерть, хотя они об этом не догадываются. Присутствие здесь, на передовой, рядом с ними родного человека радует их, воодушевляет и успокаивает. Они уверены, что я, как всегда ранее, не оставлю их в беде, обязательно выручу. Уверены, что едут они делать смертельно опасную, но нужную работу. В ответ я приветствую их, пытаюсь улыбаться, а слезы застилают глаза: в последний раз вижу ребят. На душе кошки скребут. Они-то только в принципе знают, что едут на передовую, где все просматривается и все простреливается, и будут стрелять прямой наводкой по целям, видным в прицел. Я же наперед знаю, что их ожидает по генеральской прихоти, но поделать ничего не могу. Невыполнение приказа не только грозит мне смертью предателя — приказ выполнит другой, сам же факт невыполнения приказа сыграет на руку врагу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});