Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ссылка тянулась долго, дольше, чем ожидалось или считалось возможным. Каким-то образом она в скором времени придет к завершению; либо немецкий народ совершит революцию (надежда, с которой мы упрямо не хотели все еще расставаться), либо Гитлер начнет войну. Апокалипсическое громыхание все приближается; знаки множатся. В Испании борются, наша борьба: относительно честные, устремленные в будущее и пробудившиеся против абсолютно дремучих, совершенно злых. Это пролог к трагедии рока, которой скоро суждено разыграться. Или в Испании уже играют первый акт?
В любом случае время торопит; оно мчится с такой скоростью, когда становишься старше и, кстати, когда живешь в постоянном ожидании. Лишенный родины, вырванный с корнем, он всегда ждет — чуда возвращения? катастрофы? — воспринимая, вероятно, свое бытие как некое временное состояние; годы ожидания не имеют для него никакого веса, он полностью не приемлет их. И тем не менее как много оно весит, как полнится оно пережитым, это кажущееся слишком легким, неприемлемое полностью время! Избыток впечатлений и проблем требует упорядочения, прежде чем мы сами распадемся.
Я сижу в комнате нью-йоркского отеля и стараюсь облечь в эпическую форму путаное, богатое событиями, тусклое существование в ссылке. Памятное и почудившееся, мечта и мысль, благоразумие и чувство, инстинкт смерти, сладострастие и борьба (борьба, физическое насилие, убийство и жертва как парадоксально-отчаянное последствие морального решения), музыка и диалектика, невроз отторженности, ностальгия как заложник и стимулятор, дружеские лица и любимые голоса, ландшафты моей жизни (Париж, Прага, Цюрих, Амстердам, Энгадин, Нью-Йорк, остров Мальорка, Вена, Лазурный берег), рожа гнусности, ореол жалости (почему нет ангелов, когда есть черт?), многие формы бегства, escapisme (смертельный бальзам опия! экстаз и мука недуга!), многие формы героизма (Испания! А разве не известны примеры героизма в третьем рейхе?), встречи, прощания, страхи, одиночество, объятия и зачатие, рождение ребенка, и снова борьба, и снова прощание, снова одиночество, пафос «напрасно», решение «несмотря на» — все это надо было облечь в художественную форму, вплести в словесный ковер. Целому надо было придать мрачно-блеклый цвет опасности, добавить немного сернистого запаха приближающихся головней, фосфоресцирующей ауры рока.
Многоликая картина! Честолюбивый замысел! Это станет самой объемистой моей работой и моей лучшей, как я обещал сам себе. Писал я со рвением, правда и с сомнением тоже. «Для кого я пишу?» Вопрос для меня всегда оставался актуальным. Эту хронику многих заблуждений и странствований — кто станет читать ее? Кто проявит сочувствие? Где сообщество, к которому я мог бы обратиться?.. Идет ли наш зов в неведомое или низвергается совсем в пустоту? Эхо отсутствует? Чего-то вроде эха мы все-таки ожидаем, пусть даже и невнятного, отдаленного. Ведь не может оно остаться совершенно немым там, где зовут столь пылко.
Оно оставалось немо — или по крайней мере почти. Моя самая объемная работа, может быть моя лучшая — «Вулкан: роман из жизни эмигрантов», — появилась летом 1939 года, за несколько недель до начала второй мировой войны. Извержение настоящего вулкана заглушило мою весть. Кто услышал ее? (Среди немногих отзывов на эту книгу, которые я храню, есть для меня самое драгоценное и прекрасное — письмо моего отца. Кто еще ее услышит?)
«Для кого я пишу?» На сей раз вздыхаю не я или я вздыхаю все же чужим дыханием. Один из персонажей моего романа, молодой эмигрант Мартин Корелла, размышляет над романом об эмигрантах, который я заставлю его писать и который он, впрочем, никогда не закончит. В комнате тихо. Возлюбленный, его зовут Кикью, спит: после долгих разговоров и ласк без конца у него наконец все же сомкнулись глаза. Уже рассеивается мрак за большим окном мастерской. Темнота блекнет, бледнеет, светло-серые тона смешиваются в тени; новый день, наверное, скоро наступит. Час рассвета — лучший час Мартина. Он пишет;
«Для кого я пишу? Всегда писатели озабоченно думали об этом. И если они этого и не знали, все равно высокомерно и смиренно, гордо и безнадежно утверждали: для грядущих поколений! Не вам, современникам, принадлежит наше слово; оно принадлежит будущему, еще не рожденным поколениям.
Ах, но что знают о грядущих поколениях? Какими будут их игры, их заботы? Как чужды они нам! Мы не знаем, что они будут любить, что ненавидеть. Несмотря на это, обращаться мы должны именно к ним.
Горизонты нашего бытия омрачены. Плотно сгустившиеся тучи уже давно возвещают грозу. Это может стать ни с чем не сравнимой грозой. Катастрофы, однако, не продолжительное состояние. Небеса, которые мы видим сегодня так глубоко затененными, снова, вероятно, прояснятся. Будем ли мы, кто теперь борется и страдает, еще озарены этим новым светом?
В пути другие, товарищи помоложе, младшие братья — мы уже слышим их легкий шаг. Подумаем об этих, когда утомимся! Полюбим еще безымянных! Их чело еще чисто невинностью, которую мы давно потеряли. Наши юные братья не должны стать виновными, как наши отцы и мы. Они должны развиваться свободнее и быть лучше и красивее, смелее и благочестивее, умнее и мягче, чем это было позволено нам.
Улыбка мимолетной, рассеянной благодарности, с которой товарищи помоложе, может быть, вспомнят о нас, должна быть достаточной наградой. Когда-нибудь они, кого мы так охотно себе представляем счастливее себя, наткнутся на следы, свидетельствующие о наших страданиях и битвах — тех страданиях и битвах, которые нас сегодня целиком захватили, о важности и горечи которых у тех мальчиков, однако, будет весьма отдаленное представление. Тогда прервут они на краткое время свои игры и свои труды. На несколько трогательных секунд задумчивость омрачит их чело, подобно облаку, которое быстро исчезает. Они полистают, не без сочувствия и, быть может, не без внимания, эту хронику скитаний и сомнений. Потом у них, вероятно, возникнет догадка о том, сколько нам пришлось грешить и каяться, бороться, страдать, — и мы не забыты».
Ни одна из других моих книг не занимала меня так долго, как «Вулкан»; работа, начатая осенью 1937 года, была доведена до конца лишь спустя полтора года, весной 1939-го. Разумеется, существовали различные побочные обязанности, не только лекции и статьи, но и более крупные отвлечения. «Хотон Мифлин компани» в Бостоне — одно из виднейших американских издательств заказало нам с Эрикой книгу по возможности более объемную, более информативную о представителях искусства, науки и политики немецкой эмиграции, своего рода «Кто есть кто в ссылке»: очерк жизни, черты характера с интимно-занятными подробностями, а также и критику или по крайней мере оценивающий анализ. Получился весьма солидный том с несколько эвфемистическим названием «Escape to Life»[212], в 375 страниц, богато иллюстрированный, роскошно оформленный; впрочем, пользующийся порядочным успехом. Первая фотография запечатлела профессора Эйнштейна в белом льняном костюме на Observation Roof [213]Рокфеллеровского центра. Тут же напротив на титульном листе стоит в качестве эпиграфа фраза Дороти Томпсон: «Practically everybody who in world opinion had stood for what was currently called German culture prior to 1933 is now a refugee»[214].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Генрих V - Кристофер Оллманд - Биографии и Мемуары / История
- Жизнеописание Л. С. Понтрягина, математика, составленное им самим - Лев Понтрягин - Биографии и Мемуары
- Терри Пратчетт. Жизнь со сносками. Официальная биография - Роб Уилкинс - Биографии и Мемуары / Публицистика