вечеринку, — убеждал он, хотя у нас никогда не было такой вечеринки, чтобы все не уместились в нашей так называемой деревенской кухне.
Даже после того, как мы убрали все лишние ванные комнаты, даже после того, как превратили верхний этаж в одну большую кладовку, а на втором этаже устроили библиотеку, мы могли бы поселить здесь более тридцати человек, каждого в отдельный номер, если бы нам это когда-нибудь потребовалось и если бы мы закупили достаточно кроватей.
Сначала отец, кажется, был очень удивлен, что вокруг так спокойно.
— Где же постояльцы? — спрашивал он, особенно летом, когда открыты окна, когда от берега должны доноситься пронзительные беззаботные детские голоса, перекликающиеся с криками чаек.
Я объяснил отцу, что у нас слишком хорошо идут дела летом, чтобы держать отель открытым еще и зимой, но иногда летом он спрашивал меня об окружающей его тишине, нарушаемой только ровным шумом прибоя.
— По моим подсчетам, у нас не более двух или трех постояльцев, — говорил отец, — если только я, вдобавок ко всему, еще и не оглох, — добавлял он.
Но мы все объясняли ему, что такой первоклассный отель, как наш, вовсе не обязательно заполнять до отказа; у нас такая высокая цена за номер, говорили мы, что создавать здесь толпу нет ни малейшей нужды.
— Ну разве это не фантастика? — говорил он. — Я знал, что это место может быть именно таким, — напоминал он нам. — Нужна была только соответствующая комбинация высокого класса и демократичности. Я всегда знал, что оно может стать особым!
Ну что же, наша семья, конечно, была моделью демократии; сначала Лилли зарабатывала деньги, затем деньгами занимался Фрэнк, и, таким образом, третий отель «Нью-Гэмпшир» всегда был полон бесплатных постояльцев. Мы хотели, чтобы вокруг было как можно больше людей, потому что их присутствие, их веселые или чем-то недовольные голоса помогали нашему отцу поверить, что мы добились своей цели, действуя в полной темноте. Лилли приезжала и оставалась с нами так долго, как только могла. Ей никогда не нравилось работать в библиотеке, хотя мы предлагали ей буквально весь второй этаж. «В библиотеке слишком много книг», — говорила она. Когда она писала, то в присутствии других книг собственные усилия казались ей бесконечно малыми. Лилли пробовала писать даже в танцевальном зале, посреди огромного пространства, ожидающего звуков музыки и шарканья ног. Лилли писала и писала, но стук ее пишущей машинки никогда не мог заполнить танцевальный зал, как бы она ни старалась. Старалась, как Лилли.
Фрэнни тоже приезжала сюда и на какое-то время ускользала от общественного внимания; Фрэнни использовала наш третий отель «Нью-Гэмпшир» для того, чтобы собраться с силами. Фрэнни стала знаменитой, боюсь, намного более знаменитой, чем Лилли. В киноверсии «Попытки подрасти» Фрэнни сыграла саму себя. Ну да она и есть главная героиня первого отеля «Нью-Гэмпшир». В экранизации только она, конечно, и выглядит правдоподобно. Из Фрэнка они сделали типичного «голубого» цимбалиста и таксидермиста; они сделали Лилли очень «миленькой», но крохотность Лилли никогда не была для нас «миленькой». Боюсь, что за ее росточком нам всегда чудились тщетные усилия что-то изменить, и ничего «миленького» мы не видели ни в ее борьбе, ни в результатах. И с Эггом они перестарались; крошка Эгг вышел у них «милее» некуда.
На роль Айовы Боба нашли ветерана вестернов (Фрэнни, Фрэнк и я видели миллион раз, как этот балда под градом пуль валился с лошади); железо он качал так же, как уплетал тарелку блинов, — то есть совершенно неубедительно. И конечно же, они вырезали все ругательства. Кто-то из продюсеров сказал Фрэнни, что бранные словечки доказывают только малый словарный запас и отсутствие воображения. И каждый раз, когда она доходила до этого места, все мы — и Фрэнк, и Лилли, и отец, и я — наперебой требовали от Фрэнни подробного рассказа, что она на это ответила.
— Да сам ты после этого жопа с говном вместо мозгов! — сказала Фрэнни продюсеру. — Во все тебя щели и щелочки!
И хотя язык ей пришлось все-таки попридержать, в «Попытке подрасти» Фрэнни смотрелась вполне убедительно; пусть даже Младший Джонс выглядел у них как самодовольный шут, пришедший на прослушивание в джазовый оркестр, пусть даже актеры, исполнявшие отца и мать, играли пресно и невыразительно, а тот, кого они выбрали на мою роль… Господи Исусе. Несмотря ни на что, Фрэнни там блистала. Когда снимали кино, ей было уже далеко за двадцать, но она так замечательно выглядела, что вполне сходила за шестнадцатилетнюю.
— Этот болван, который играет тебя, — сказала мне Фрэнни, — должен, по их замыслу, изображать безжизненную смесь слащавости и глупости.
— Не знаю, не знаю… по-моему, тебе это иногда и самому удается, — поддразнивал меня Фрэнк.
— Старая дева со штангой, — сказала Лилли, — вот как они тебя изобразили.
Но первые несколько лет, присматривая за отцом в третьем отеле «Нью-Гэмпшир», именно я себя в основном и чувствовал старой девой со штангой. С австрийским дипломом по американской литературе из меня могло бы получиться что-нибудь и похуже, чем устроитель отцовских иллюзий.
— Тебе нужна хорошенькая женщина, — говорила мне по телефону Фрэнни из Нью-Йорка, из Лос-Анджелеса. Это была точка зрения восходящей звезды.
Фрэнк спорил с ней, говоря, что, может быть, мне нужен вовсе и хорошенький мужчина. Но я к этим советам относился очень осторожно. Я был счастлив, претворяя в жизнь отцовские фантазии. Следуя традиции, установленной бедной Фельгебурт, я особенно наслаждался, читая по вечерам отцу вслух; читать кому-нибудь вслух — это одно из величайших удовольствий в жизни. К тому же мне удалось заинтересовать отца тяжелой атлетикой. Для того чтобы заниматься тяжелой атлетикой, совсем не обязательно видеть. И теперь по утрам мы с отцом чудесно проводим время в старом танцевальном зале. Мы повсюду раскладываем маты и устанавливаем спортивные скамейки для качания пресса. У нас были штанги и гантели на все случаи жизни плюс великолепный вид на Атлантический океан. Пускай отец и не мог видеть этого чудесного вида, он был доволен тем, что чувствовал морской бриз, овевавший его, когда он качал вес. Как я уже говорил, с того момента, как я задушил Арбайтера, я не люблю перенапрягаться со штангой, и отец очень скоро стал достаточно искушенным в тяжелой атлетике, чтобы заметить это; порой он слегка поругивал меня за это, но мне доставляло удовольствие заниматься с ним и при небольших тяжестях. Большие тяжести я теперь оставил для него.
— О, я знаю, ты все еще в форме, — поддразнивал он меня, — но все равно ты уже не тот, что был