Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думается, недостаточно сказать о трагической судьбе красоты, основываясь на очевидном в романе Мисимы (причем тривиальном после пророчеств Ф. Ницше и О. Шпенглера): зло как данность бытия — зло мировое, природное и мирское, претворяющееся в нравственно-эгоистическое и корыстное в человеке, а потому зло-деяние — предрешает гибель прекрасного как рукотворного. В романе Мисимы красота и зло двойственны по своей природе, генетически и экзистенциально — одновременно трансцендентны и антропологичны. Поэтому глубинная и бинарная множественность смысла возникает не только в изобразительно-психологическом исследовании «пределов и окраин человеческой природы»[154] Мидзогути. Универсальная семантическая наполненность в «Золотом Храме» притчеобразна и возникает в символической перекличке двух лейтмотивных образных доминант. Это — сияние золотого феникса, венчающего Кинкакудзи, «парящего над крышей феникса», который (в грезах Мидзогути), «расправив сияющие крылья, вершит вечный полет по просторам времени» (157). И образ «сияния зла» в душе Мидзогути, который сравнивает одно из своих «злых свершений» с источающим сияние «опустившимся на дно золотым песком» (197). Полярные, взаимозависимые и взаимодействующие, подобно инь и ян в китайском философском миропонимании, в художественном мире Мисимы эти образы вызывают цепочку символических ассоциаций, отмечающих узлы тонких иносказательных сплетений. Вечность и цикличность, свет и тьма, жизнь и смерть, небо и земля, солнце и луна, мужское и женское, золото и серебро, нечетное и четное[155] как ключевые структурируют — единя — повествовательно-изобразительный, притчево-иносказательный и языковой уровень «Золотого Храма». Хотя каждый из них имеет определенность смыслового тяготения, феникса — к сакральному, зла — к мирскому, взаимосвязь этих образов в романе порождает в каждом из них синкретизм универсального и эмпирического, подобно романной эстетизации феникса и зла через «золото» и «сияние».
Благодаря расширению семантического поля образных мотивов на этом уровне «неявленных» смыслов происходит переакцентировка на нравственное, углубленное выявление его сущности, для Мисимы не менее важной, чем для О. Уайлда, соотнесенности «эстетики» и «этики». Сближение и взаимодополняемость феникса-прекрасного и зла-деяния в мотиве огня усиливает их этическую несовместимость: первого — воплощающего созидательное начало, и второго — разрушительное. Огонь самовозгорания феникса — очищающий огонь, несущий смысл обновленного возрождения. И насильственное пламя в сожжении Храма Мидзогути — смертоносный, губительный огонь. Как это характерно для притчи, Мисима, выделяя и усиливая нравственный аспект[156], раскрывает этический смысл трагической участи прекрасного многопланово. Гибнет рукотворная красота в эмпирической реальности, но не универсальная: как высший — эстетический и нравственный — абсолют, она остается неприкосновенной. (Это подтверждает и реальный факт: после сожжения Золотого Храма в 1950 году студентом-послушником спустя пять лет Кинкакудзи был восстановлен мастерами в первозданном виде.) Но в новом повороте авторской мысли в финале романа уничтожение рукотворной красоты оборачивается духовной гибелью художественно одаренной натуры.
Хладнокровные последние слова Мидзогути «еще поживем» (306) — обездушенный, голый инстинкт самосохранения и обывательское смирение с уничтожением непонятного и неподвластного.
Такие свойства романа Мисимы, как включение в романный обиход общефилософских понятий и категорий, одновременно прямое и переносное значение образов, двуплановость романной структуры и переключение из повествовательно-изобразительного плана в иносказательный, символическое образотворчество определяют притчеобразную форму «Золотого Храма». Особенность ее у Мисимы — лирический характер, в единстве психологизированного миропостижения героя и лирического видения автора. Поэтому написанное Н.А. Бердяевым о Достоевском впрямую соотносимо с автором «Золотого Храма»: «Красота раскрывается ему лишь через человека, через широкую, слишком широкую, таинственную, противоречивую, вечно движущуюся природу человека»[157].
* * *Проза Голдинга, Фолкнера, Мисимы обнаруживает, как видим, полиструктурность романа-притчи, свободу этого жанра в способах художественного синтезирования романного и параболического. Вместе с тем в этих разновидностях поэтики очевидны константы параболической формы в современном словесном искусстве.
В притче «мысль» задает образный план, порождает «экспериментальную» ситуацию, но в возникающей новой эстетической реальности она лишается своей ведущей роли. Сюжетосложение, роль автора в произведении, воспроизведение «быта», передача психологического состояния героев не самодостаточны; их свойством становится условно-обобщенное воспроизведение и подразумеваемое значение. Образ единовремен на разных романных уровнях: он раскрывается во внешнем и внутреннем действии, в буквальном и иносказательном воплощении. Не благодаря повышенной условности, как может показаться, а на пограничье реально-достоверного и символико-иносказательного, в их сплаве как раз и возникает особая содержательность формы, отличающая притчевое творчество. Форма притчи — это динамика переключений из плана конкретного, вербального в иносказательный; это динамика их взаимодействий. Хотя автор в романе-параболе чаще всего присутствует опосредованно, притчевое начало возникает на уровне авторского (а не героя) сознания. Иносказательная по своей природе, притча отличается от других видов аллегории многозначностью образа и многоступенчатостью его художественного развития. И вместе с тем парабола синтезирует романное начало, очевидное в исследовании жизненных явлений, в повествовательной сюжетике и изобразительности, и притчевое, не анализирующее, а констатирующее, запечатлевающее бытие как многозначную данность.
Глава 2
РОМАН-МЕТАФОРА
2.1. Метафорическая форма и метафорическая реальность в романе А. Робб-Грийе «В лабиринте»
Среди множества определений современного романа по праву бытует и «роман-метафора». Одна из основных его особенностей проявляется в том, что метафора, как пишет В.Д. Днепров, говоря о романах Ф. Кафки, «применена… ко всему целому [произведения], слита со всем его емким и богатым содержанием»[158]. По аналогии с поэтическим искусством можно сказать, что, как в «Пьяном корабле» А. Рембо и сонете С. Малларме «Лебедь», эта метафора развернутая, благодаря чему происходит «метафорическая организация» романного мира и романного текста[159].
Не только «Процесс» или «Замок» Кафки, но главным образом проза последних десятилетий — «Женщина в песках» (1963) К. Абэ, «Игра в классики» (1962) X. Кортасара, «Гибель всерьез» (1965) Л. Арагона, «Парфюмер» (1985) П. Зюскинда — убеждает в метаморфизации как новом и характерном свойстве современного романа. Неслучайность этого явления связана, думается, с тем, что аналогично «античным понятиям», которые «складывались в виде метафор как переносные, отвлеченные смыслы смыслов конкретных»[160], новый художественный смысл возникает в романе благодаря метафорической переносности. Механизм этого метафорического образотворчества — присущий и простой метафоре, и развернутой, и античной, и нового времени — связан с превращением «тождества конкретного и реального» (двух явлений, а следовательно, и их смыслов) в «тождество кажущееся и отвлеченное»[161]. От метафор У. Шекспира и Л. де Гонгоры до сюрреалистических «эффектов неожиданности» и поэтических, прозаических «метабол»[162] Х.Л. Борхеса и М. Павича именно кажущаяся тождественность (при одновременном разрыве конкретных смыслов) порождает в «мгновенном сближении двух образов, а не методичном уподоблении предметов»[163] метафору, объединяющую «два разных предмета в единое целое, обладающее своей собственной созерцательной ценностью»[164]. Эта метафора становится основанием романной метафорической реальности.
Роман тяготеет в первую очередь к тем формам и приемам, которые в большей мере свободно-мобильны, пластичны или легко поддаются перевоссозданию, переконструированию — эссе, пародия, монтаж, игра. Среди таких близких метафоре образных форм, как сравнение и метонимия, она занимает особое место. Сравнение, метонимия, метафора — разные способы художнического видения мира. Первые два в своей основе интеллектуальны; метафора — иррациональна как порыв творческого воображения. В сравнении превалирует «логическое» уподобление, в метонимии — принцип смежности и взаимозаменяемости. Метафора — непосредственно и образно претворенное видение художника. И принцип переносности в сближении и соединении явлений основан только на безграничной свободе «логики воображения», вплоть до того (особенно в ХХ столетии), что метафоры, если воспользоваться суждением Х.Л. Борхеса, рождены «не отыскиванием сходств, а соединением слов»[165]. И ХХ век обрел в метафоре новый художественный смысл, открыл ту образотворческую и экзистенциально-онтологическую ее суть, о которой Р. Музиль писал: «Метафора… — это та связь представлений, что царит во сне, та скользящая логика души, которой соответствует родство вещей в догадках искусства и религии; но и все имеющиеся в жизни обыкновенные симпатии и антипатии, всякое согласие и отрицание, восхищение, подчинение, главенство, подражание и все их противоположности, все эти разнообразные отношения человека с самим собой и природой, которые чисто объективными еще не стали, да и никогда не станут, нельзя понять иначе, как с помощью метафоры»[166].
- Язык в языке. Художественный дискурс и основания лингвоэстетики - Владимир Валентинович Фещенко - Культурология / Языкознание
- История зарубежной литературы XIX века: Романтизм - Валерий Рабинович - Языкознание
- Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени - Коллектив авторов - Языкознание
- Проблемы русского вида - Илья Шатуновский - Языкознание
- Марина Цветаева. По канату поэзии - Алиса Динега Гиллеспи - Языкознание