Это приключение создало мне эфемерную славу. Моя русская солдатская форма делала меня приметным: вечером в кафе на Каннебьере меня узнали, и мне пришлось спасаться от криков:
— Vive le toreodor Russie! Le voila!
5
В те дни, когда тоска дошла до последнего предела и от постоянного пьянства вся казарма могла заболеть белой горячкой, Иван Юрьевич решил в первый раз соединить нас вместе. Собралось семь человек: Артамонов, Плотников, Мятлев, Вялов, Кузнецов, Петров и я.
Мы сидели в закутке Артамонова, отгороженном от казармы войлочными стенами. Было холодно. Закутавшись в наши солдатские шинели, мы прижимались друг к другу, напрасно стараясь согреться. Пар, выходивший изо рта, смешивался с длинными волокнами папиросного дыма и медленно таял в ледяном воздухе.
Иван Юрьевич говорил совсем не так, как я ожидал, — от нервности и взволнованности, которыми он был охвачен в тот вечер, когда на темном пустыре, между ямами, под острыми ноябрьскими звездами, в первый раз он заговорил со мною о России, от почти болезненного напряжения, с которым он произносил косноязычные слова, теперь ничего не осталось. Иван Юрьевич говорил просто и точно, совсем не красноречиво, но то, что он говорил, было одинаково понятно и мне, и Петрову.
— Нам будет очень трудно пробраться на Кавказ, но если мы доберемся, то, значит, в нас достаточно силы для настоящей, большой борьбы. Поначалу мы уйдем к зеленым, — на Кавказе, в горах, полно зеленых. Там, среди зеленых, мы будем пополнять нашу группу. Мы будем брать к себе тех, кто борется с большевиками и с белыми. Помните — нам не по дороге с генералами. Мы должны создать новую Россию — мужицкую. Белое движение в России кончено, белые разбиты. Мы едем драться за зеленую свободу, за свободу наших зеленых полей и зеленых лесов.
Мы слушали как зачарованные. В ту минуту в Марселе, в грязном Конвингтонском лагере с его утольно-черной землей, в железном дырявом бараке, где свободно прогуливался ледяной мистраль, слова Артамонова казались нам откровением. Мужицкая Россия! Это мы понимали все — и Мятлев, и Плотников, и Вялов, и я: во мне заговорила кровь моих прапрадедов и прабабок — крепостных крестьян господ Карповых и Энгельгардтов.
Тусклый свет самодельной плошки отражался в желтых глазах Артамонова. Он слегка покачивался в такт речи, его узкие губы еле раскрывались, как будто он говорил для самого себя. Потухшая папироса застыла в неподвижной, окоченевшей руке. Обращаясь к Мятлеву, невольно съежившемуся под его суженным, пристальным взглядом, Артамонов сказал:
— Не забывайте, что нам придется быть жестокими. Я знаю, что жестокими быть не легко и что еще труднее жестокость остановить, — ни к чему так легко человек не привыкает, как к насилию над другим человеком. Но у нас нет другого выхода, и мы должны на этот риск идти. Что может сделать Евангелие против пулемета?
Артамонов замолчал, осматривая каждого из нас своими желтыми глазами. Он сутулился больше обыкновенного.
— Я собрал вас сегодня для того, чтобы каждый еще раз мог подумать и проверить себя. Мы идем почти на верную гибель, почти на самоубийство, и если кому-нибудь хочется жить, пускай вспомнит об этом, пока не поздно.
Иван Юрьевич снова замолчал. Его глаза сузились, как будто он закрыл их. Окаменелое лицо — твердое, некрасивое, с глубоко прорезанными морщинами около углов рта и на лбу. В ледяном воздухе медленно расплывались узкие волокна папиросного дыма. Мы чувствовали, что нас всех охватило наваждение и что никто из нас не откажется от нашего безумного предприятия.
— Какая в нем сила! — сказал мне Плотников, когда мы выбрались из закутка Ивана Юрьевича. — С ним не пропадешь. Какая в нем сила… — повторил он задумчиво, как будто взвешивая на руке каждое слово.
После нашего собрания Иван Юрьевич предпринял первые шаги с целью добиться нашей отправки на Кавказ и сразу наткнулся на недоверчивое и недружелюбное к себе отношение: не без основания представители генерала Миллера почувствовали в нем врага. Иван Юрьевич решил использовать меня в качестве ходатая, надеясь, что имя отца и моя упрямая молодость сумеют сломить глухое бюрократическое сопротивление. Для меня началось хождение по мукам; канцелярия лагеря сменялась приемной русского консульства, откуда я попал в заколдованный круг всевозможных воинских присутствий, где обыкновенно никто никогда не присутствовал и где я проводил часы в ожидании дежурного поручика, никак не имевшего времени выслушать мою просьбу. Во всех этих учреждениях пахло пылью и скукой, особой, неистребимой скукой казенного равнодушия. Даже из окон независимо от того, в каком (присутствии я находился, всегда открывался все один и тот же вид: темный двор, кирпичная стена, забрызганная известкой, наискось протянутые веревки и на веревках унылое, плохо выстиранное белье. Наконец в одном из этих учреждений на мой паспорт обратил внимание дежурный офицер. В этом паспорте, в графе «профессия», было помечено: «Сын Леонида Андреева»: как это определение профессии попало в паспорт — не знаю: я обнаружил его уже после отъезда из Гельсингфорса. Дежурный офицер выслушал мою просьбу и пригласил прийти к нему на дом, поговорить.
Офицер угостил меня прекрасным ужином, а за десертом, когда я снова начал говорить о нашей группе, о том, что мы просим отправить нас хотя бы в Константинополь, если невозможно получить согласия от грузинского правительства, с которым представители генерала Врангеля были в очень плохих отношениях (это были: месяцы недолгого существования самостоятельной грузинской республики), прервал меня на полуслове и предложил написать кинематографический сценарий. Когда я с изумлением уставился на его круглое, тщательно выбритое и напудренное лицо, он пояснил мне, что это превосходный способ заработать очень большие деньги. Он лично, к сожалению, никакого отношения к кинематографу не имеет, но знающие люди говорят… и он подмигнул мне многозначительно, прищурив левый глаз. Сколько раз впоследствии предлагали мне наивные благожелатели писать сценарии, — как будто это самая легкая в мире вещь, — на том основании, что я сын Леонида Андреева!
Все эти неудачи не обескуражили ни Артамонова, ни меня. Мы уже думали сделать попытку и присоединиться к последним эшелонам экспедиционного корпуса, с тем чтобы нас вместе с другими солдатами отправили в Советскую Россию — по дороге сбежим! — когда неожиданно было получено известие, что со второй половины декабря в Марсель приедет сам Миллер. Мой кинематографический корнет, вероятно, для того, чтобы избавиться от меня, обещал устроить аудиенцию и, что еще удивительнее, действительно устроил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});