что одиночество при отсутствии дел. Даже светская жизнь в Париже меньше его терзала.
Он поймал себя на том, что говорит с Брауном, по любому поводу вспоминает эпизоды прошедших лет службы, – а это уже никуда не годилось. Ему следовало подумать о своем достоинстве: неприлично сильному человеку страдать от безделья. А Браун с жаром поддерживал разговоры о Франции, о замке де Грасай и путешествии по Луаре, – возможно, вина Брауна, что мысли Хорнблауэра постоянно обращались в ту сторону. Как беглец он обрел там дом, дружбу, любовь. Хорнблауэр думал о графе – может быть, причина в больной совести, но, так или иначе, он в первую очередь думал о графе, не о Мари, – о его учтивости, доброте и приятном обхождении. Быть может, после смерти Буша граф для него – самый дорогой человек в мире. Душевная связь, которую Хорнблауэр ощутил годы назад, не исчезла. Не исключено, что под безбурным течением мыслей о графе стремительным потоком проносились воспоминания о Мари, но Хорнблауэр этого не знал. Знал он только, что беспокойство и нежелание сидеть на месте внезапно сделались невыносимы. В кармане лежало письмо от графа, пришедшее несколько дней назад, – тот уведомлял, что вместе с невесткой возвращается в Грасай и по-прежнему зовет у них погостить. Хорнблауэр еще раз перечел письмо, затем крикнул Брауну складывать одежду и запрягать лошадей.
Две ночи назад они спали в Монтагри на постоялом дворе «Сирена», вчера заночевали на почтовой станции в Бриаре, а теперь ехали над Луарой, которая серым океаном колыхалась справа от дороги, широкая и пустынная, за полосою голых затопленных ив. Ливень стучал по кожаному верху коляски так громко, что трудно было разговаривать. Хорнблауэр велел Брауну пересесть к нему под крышу; несчастный форейтор на левой лошади низко надвинул шляпу и поднял воротник. Браун сидел, сложив руки на груди, – образцовый слуга, который молчит, пока к нему не обратятся, но готов вежливо поддержать разговор, если хозяину придет охота поболтать. Благодаря его заботам и расторопности Хорнблауэр не испытывал в путешествии и малейших неудобств. Впрочем, это и не требовало особых хлопот: английскому милорду во Франции старались угодить все. Даже станционный смотритель, узнав, кто перед ним, отбросил чиновничью заносчивость и сделался крайне предупредителен.
Внезапно Браун сел прямее и глянул в окно кареты, за стену дождя.
– Бек д’Алье. – Он заговорил первым, что было не в его правилах.
Хорнблауэр тоже видел место, где серый Алье впадает в серую Луару. Удивительно, что рулевой капитанской шлюпки прекрасно говорит по-французски. В те месяцы, когда они трое, вместе с Бушем, прятались в доме у графа, Браун, живший вместе со слугами – и служанками, – определенно не терял времени даром. Хорнблауэр чувствовал, что Браун взволнован не меньше его самого, и не мог понять почему. У Брауна нет никаких причин всем сердцем стремиться в Грасай.
– Помнишь эти места? – спросил Хорнблауэр.
– Так точно, милорд, помню.
Именно по Луаре они совершили свой исторический побег – долгое, странное, счастливое путешествие к Нанту, к Англии, к славе. От слияния рек до Грасая – всего несколько миль. Браун нетерпеливо подался вперед. А вот и они, серые перечницы башен, едва различимые за дождем на фоне серого неба, и темное пятнышко флага. Граф там. И Мари. Форейтор подстегнул усталых лошадок, замок впереди рос, невероятный миг приближался с каждой минутой. Всю дорогу из Смолбриджа Хорнблауэр не верил, что они едут в Грасай. Он казался себе ребенком, требующим луну с неба, такой желанной и недостижимой представлялась цель. И вот они здесь, останавливаются перед воротами, слуга распахивает тяжелые створки, коляска въезжает во двор. Вот старый дворецкий Феликс бежит их встречать, за спиной у него, на кухне, служанки, и среди них – толстая кухарка Жанна. А вот на каменных ступенях, укрытых от дождя выступающей крышей, граф и Мари. Дом. Родной дом.
Хорнблауэр неловко выбрался из коляски. Он поцеловал руку Мари, обнял графа и приложился щекой к его щеке, словно ничего не может быть естественнее.
Граф похлопал его по плечу:
– С приездом. С приездом.
Ни одно удовольствие в мире не сравнится с чувством, что тебя ждали и тебе рады. Вот и такая знакомая гостиная с золочеными стульями времен Людовика XVI. Старческое лицо графа собралось приветливыми морщинками, Мари улыбается. Этот мужчина однажды разбил ей сердце, и она готова к тому, что он сделает это снова, знает, что так будет, – потому что любит его. Хорнблауэр видел только ее улыбку, теплую и… материнскую. В этой улыбке была печальная гордость матери, которая видит, что сын вырос и скоро ее покинет. Впрочем, впечатление мелькнуло и тут же исчезло – чувства, захлестнувшие Хорнблауэра, лишили его всегдашней проницательности. Он хотел прижать Мари к себе, ощутить ее цветущее тело в кольце своих рук, забыть в ее объятиях все тревоги, разочарования и сомнения, как эгоистично забыл их четыре года назад.
– Куда более радостное прибытие, чем в прошлый раз, милорд.
Прошлый раз Хорнблауэр попал сюда беглецом, с раненым Бушем на руках, спасаясь от французских жандармов.
– О да, – ответил он и тут сообразил, как церемонно граф к нему обратился. – Обязательно ли мне быть «милордом» для вас, сударь? Мне кажется…
Все трое разом улыбнулись.
– Если позволите, я буду называть вас «Орацио», – сказал граф. – Для меня это будет большая честь.
Хорнблауэр взглянул на Мари.
– Орацио, – произнесла та. – Орацио.
Так она называла его, тихим срывающимся голосом, у себя в спальне. От этих звуков Хорнблауэра вновь захлестнуло желание. Его переполняла любовь – та любовь, на какую он был способен. Он еще не понимал, что дурно было приезжать сюда и снова мучить Мари. Все мысли заглушила страсть – и тут можно привести единственное оправдание: он по глупому самоуничижению не думал, что женщина способна полюбить его так сильно.
Вошел Феликс с вином.