— на чемодан.
— Ну?.. — Он обнял и поцеловал маму. Мама его перекрестила.
— В Канаде, говорят, много украинцев, — ни с того ни с сего сказала она, очевидно, чтоб скрыть волнение. — Больше, чем в Киеве…
— Возможно… — Сашка подошел к письменному столу, вынул из-под толстого стекла фотографию, где они втроем, и сунул в боковой карман пиджака.
— Взгляну где-нибудь в Виннипеге и разрыдаюсь… Пошли.
В театре уже волновались.
— Небось пьянствовали всю ночь, Куницын? — подозрительно приглядываясь, сказал парторг Зуев. — Знаю я вас.
— Упаси бог, за кого вы нас считаете? Всю ночь зубрил про Канаду. Кто премьер-министр, сколько жителей, сколько безработных…
— Ох, не острил бы уж. — Зуев был помрежем и ненавидел всех артистов. — В кабинет директора бегом, все уже собрались.
— Бегом так бегом. — Сашка повернулся к ребятам: — Ну смотрите без меня тут… Подставляйте уста.
Они ткнулись носами, похлопали друг друга по спинам.
— Привет Трюдо, — сказал Ромка.
— И Владимир Владимировичу. — Подразумевался Набоков.
— Ладно. Бывайте! — Сашка сделал пируэт и весело побежал по коридору. В конце его остановился и поднял руку, а-ля Медный всадник:
— Невы державное теченье, береговой ее гранит… Так джинсов, значит, не надо?
— Иди ты…
— Иду!
И скрылся за дверью.
2
Конечно же, их прозвали тремя мушкетерами. Хотя по внешности подходил только Сашка Куницын, стройный, изящный балерун. Ашот был мелковат, но пластичен и обладал южным армянско-гасконским темпераментом. Роман тоже не удался ростом, к тому же был лопоух, зато лукав, как Арамис. Портоса среди них не было. С Атосом тоже неясно — не хватало загадочности.
По очереди каждый из них отращивал бородку и усики, но Сашке, танцевавшему юных красавцев, велели сбрить, Ашоту, с буйной растительностью, надоело пробривать ежедневно усики, а у Романа просто-напросто мушкетерская эта деталь оказалась ярко-рыжей.
Кроме неразлучности, было еще нечто мушкетерское в их дружбе — однажды они, правда с синяками и ссадинами, выиграли баталию с лиговским хулиганьем, что окончательно закрепило их общую кличку.
Кто-то прозвал их Кукрыниксами — Ку-приянов, Кры-лов, Ник. С-околов у тех художников, а тут — Куницын, Крымов, Никогосян, тоже «Ку», «Кры», «Ник», — но это как-то не привилось.
Все трое были молоды — до тридцати, Сашка моложе всех — двадцать три, возраст прекрасный, когда дружба еще ценится и слову верят.
Все трое были лицедеями. Сашка преуспевал в Кировском, Роман на «Ленфильме», киноактером, Ашот же то тут, то там, но больше на эстраде, в шутку его называли «синтетическим мальчиком» — пел, играл на гитаре, ловко подражал Марселю Марсо. В свободное время они всегда были вместе.
Как ни странно, но пили мало. То есть пили, конечно, без этого у нас нельзя, но на фоне повального, нарушавшего все статистические нормы злоупотребления в стране алкоголем выглядели они скорее трезвенниками. Роман, правда, иногда загуливал, дня на три, не больше, и называл это «творческой разрядкой».
— Нельзя же все о высоком и вечном. Надо и о земном иногда подумать. Для контраста, так сказать.
С ним не спорили, его любили и прощали даже существование жены, красивой, но глупой. Впрочем, он с ней вскоре разошелся, и это еще больше сплотило мушкетерский коллектив.
Читали книжки. Разные. Вкусы не всегда совпадали. Ашот любил длинные романы, вроде Фолкнера, «Форсайтов», «Буденброков», Сашка больше фантастику — Стругацких, Лема, кумиром Романа был Кнут Гамсун; кроме того, делал вид, что влюблен в Пруста. Объединял же их Хемингуэй — он был тогда в моде. Ремарка начали забывать.
Но главное, что их сближало, было совсем другое. Нет, они не вдавались в дебри философии, великих там учений (одно время, недолго правда, увлекались Фрейдом, потом йогой), советскую систему поносили не больше других (в этом вопросе некая беспечность и веселье молодости заслоняли собой большинство пакостей, не терпимых людьми постарше), и все же проклятый вопрос — как противостоять давящим на тебя со всех сторон догмам, тупости, однолинейности — требовал какого-то ответа. Борцами и строителями нового они тоже не были, перестраивать разваливающееся здание не собирались, но пытаться найти какую-то лазейку в руинах, тропинку в засасывающем болоте все же надо было. И добиться успеха. Об этом вслух не говорилось, не принято было, но отсутствием честолюбия никто из них троих не страдал.
Короче говоря, объединял их и сближал некий поиск своего пути. Пути, на котором, добившись чего-то, желательно было оставаться на высоте. Язвительный и любивший точные, краткие определения Ашот сводил все к элементарному: самое главное — не замарать собственные трусы! Лозунг был подхвачен, и, хотя злые языки, переставив ударение, называли это «дипломатией тру´сов», ребята нисколько не обижались, но от общественной работы отлынивали и на собрания, где кого-нибудь прорабатывали, не ходили.
Они были разными и в то же время очень похожими друг на друга. Каждый чем-то выделялся. Золотоволосый, кудрявый Сашка покорял всех девчонок с четырнадцати лет — не только вихрями своего танца, белозубой улыбкой, томным взглядом и вдруг вспыхивавшими глазами, но и всей своей ладностью, изяществом, умением быть обворожительным. Недруги считали его самонадеянным, самовлюбленным павлином — но где вы видали красивого двадцатилетнего юнца с развитым чувством самокритики? — он действительно, развалясь в трусах в кресле, принимал грациозные позы и поглаживал свои ноги, очень обижаясь, когда ему говорили, что они могли бы быть и подлиннее. Ему иной раз становилось скучно, когда разговор о ком-то затягивался дольше, чем человек этот, на его взгляд, заслуживал, о себе же мог слушать, отнюдь не скучая. Но если надо, был тут как тут. Когда Роман как-то свалился в тяжелейшем гриппе, Сашка обслуживал его и варил ему манные кашки, как родная мать. Короче, он был одним из тех, о ком принято говорить «отдал бы последнюю рубаху», хотя рубахи любил и носил только от Сен-Лорана или Кардена.
Ашот красотой и дивным сложением не отличался — он был невысок, длиннорук, излишне широкоплеч, — но, когда начинал с увлечением что-то рассказывать, попыхивая своей трубочкой, или изображать, врожденная артистичность, пластика делали его вдруг красивым. Речь его, а поговорить он любил, состояла из ловкого сочетания слов и жестов, и, глядя на него, слушая его, не хотелось перебивать, как не перебивают арию в хорошем исполнении. Но он умел, кроме того, и слушать, что обыкновенно не свойственно златоустам. К тому же никто не мог сравняться с ним как с выдумщиком, заводилой всех капустников, автором колких эпиграмм, забавных, безжалостных карикатур, оживлявших обычную унылость стенгазет. И наконец, он, и никто другой, был родоначальником всех далеко идущих и далеко не всегда выполнимых планов. Рубашку тоже мог отдать, хотя его советского