- ответила я.
На следующее утро всему коллективу было торжественно объявлено, что точно: наркоманка.
...Утром сдают оперблок. Пересчитывают инструменты. Если одного не хватает, на мою долю выпадает занятие, достойное неприкасаемого: я лезу в мусоропровод и синими от холода пальцами перебираю груду окровавленных, осклизлых и замерзших больничных отходов, пока по одной лишь мне известной примете не нахожу отходы именно нашего оперблока, той самой ночной операции. Пока запутавшийся в бинтах и тампонах зажим или скальпель не блеснет стальным боком, приветствуя зимнее утро.
И запах рассвета в мусоропроводе - вкрадчивый, острый, напоминающий последний слой дешевых отдающих спиртом духов.
И уже перед уходом, в розоватом свете зари, под мерзлое карканье озябших утренних ворон - такой зимний, такой родной московский звук - когда я, прихлебывая чай, наскоро причесываюсь перед зеркалом и меняю зеленые штаны и робу на джинсы и свитер, остается последнее - отнести в лабораторию суточный улов: два вырезанных аппендикса, кусочек желудка с прободной язвой, ломтик кожи с дыркой от проникающего ножевого ранения, серовато-перламутровую опухоль - такую с виду симпатичную и невинную.
Аппендиксы похожи на дождевых червяков. Один точь-в-точь копия другого, а незначительные различия - длина, цвет, степень воспаленности - совершенно не зависят ни от возраста, ни от пола бывшего владельца, и это неизменно меня озадачивает. Аппендиксам я редко уделяю внимание, зато опухоль внимательно изучаю, поднеся баночку к окошку и рассматривая ее содержимое сквозь формалин в розовом свете зимней зари. Иногда, если ночью делали ампутацию, несу в морг увесистый продолговатый сверток - завернутую в простынь ногу или руку. Странное ощущение - чувствовать эту особенную, ни с чем не сравнимую тяжесть: вот, оказывается, сколько весит отдельно взятая нога взрослого здорового мужчины.
А потом я уходила с дежурства домой - отсыпаться. Но хирургия не отпускала, просачиваясь в мою тыловую действительность, в мои сны, мысли и разговоры. Вместо сознания общественно-полезной деятельности, удовлетворения своим делом и нужных умений, в мою жизнь от нее шел пронизывающий холод, который убивал на излете любую радость, осмысленность и инициативу.
Но я согласна - если не на все, то на многое: отскрести мозги и собрать острые осколки разбитого черепа, отмыть до блеска полы, удалив с них кровь, гной и рвоту, отнести, куда положено, и опухоль, и коллекцию аппендиксов, и ногу, а потом перекопать сверху донизу всю больничную помойку. Только бы не зажигать кварцевый свет ночью в пустых операционных. Я всегда мечтала, чтобы это делал кто-то другой. Чтобы наняли для этого техничку - я готова была отдавать ей часть своей зарплаты.
Чудесная беломорина
- А почему? - спросила Гита, моя бывшая одноклассница и единственная в Москве подруга.
Я и сейчас помню тот вечер. Гитино лицо выглядит незнакомым в сумерках комнаты. Примороженный наст за окном блестит, как искрится иногда по ночам возле берега море. Сидя с ногами в кресле, Гита потрошит беломорину. Узкие плечи, длинные рыжие волосы закрывают лицо, и в сумерках кажется, что ей не девятнадцать, а двенадцать лет.
-Конопля это, по-нашему, "шмаль", "трава", или еще "план". А по-ихнему - "марихуана", "канабис", "шоколад", "гандж", - деловито объясняла она, что-то осторожно пересыпая в беломорину из пакетика. От волнения руки у нее дрожали, и крупинки падали на пол. Гита наклонялась и собирала их, прилепляя к наслюнявленному пальцу.
Я затянулась один раз, другой.
-Чего плюешься? Задерживай дым, - командовала она почему-то шепотом. - Затянись поглубже - и не выдыхай!
Беломорина потрескивала, словно в ее темных глубинах вспыхивали и сгорали крохотные насекомые. Я делала все так, как учила Гита. Она уверяла, что это не простая дурь: ее привезли из Амстердама, где купили у торговца-метиса в специальном квартале.
Мы ждали. Чего мы ждали? Это я не знала. Думала, будет как алкоголь: мгновенная легкость, пылание щек, жар в глазах. Но проходили минуты, а ничего не менялось. Только общая заторможенность и неприятное чувство, что все это уже было.
Где-то вдали равномерно гудел проспект.
- Так почему все-таки? - повторила Гита.
-Что - почему? - удивилась я, отводя отяжелевший взгляд от синей ночи за окном.
Голова кружилась, в ушах звенело, и вообще было как-то странно. Странно - это слово лучшее всего описывало то, что происходило. И еще - постепенно становилось сказочно. Правда, в доме Гитиных родителей - старинном особняке в центре города - всегда всё было сказочно и немножко понарошку, как на даче.
- Ну - почему он тебе не нравится?
-Кто - он? - я заворочалась, устраивая себе гнездо из туркменских подушек. Гитин отец привез эти подушки из Средней Азии вместе с синими пиалами и медным блюдом, висевшим на стене в гостиной. Я сглотнула вязкую слюну и напрягла память. - Кто мне не нравится?
"Кто-мне-не-нравится" - пропел невидимый хор, повторяя за мной бессмысленные звуки. Похоже, я разучилась понимать, что означают слова, и не могла ответить на элементарный Гитин вопрос. Я видела, как смысл покидает оболочки слов и они медленно кружатся в воздухе. Словно фантики от конфет, гонимые ветром.
"Ничего себе, - подумала я. - Это явно не водка!"
-Твой город, - уточнила Гита чужим хрипловатым голосом. - Ты говорила про город. Что не любишь его. Вот я и спрашиваю: почему.
Точно: еще вначале мы говорили про Краснодорожный. Потом я рассказала про Димона, металлиста и бывшего одноклассника, который ушел в армию, а на память подарил мне сердечко, выточенное на