Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То, что вы сказали, не так уж дурно, но верно ли? Почему мы должны погибнуть от того лучшего, что в нас есть, почему это лучшее, напротив, не спасет нас?
Дойно не хотелось дискутировать, по крайней мере сейчас, когда самым главным было поскорее помочь Штеттену. И все-таки он сказал:
— Как всегда, все, что говорится о народе, верно лишь отчасти, и в негативном и в позитивном смысле это лишь своего рода карикатура. В основе же лежит вопрос градации. Все эпитеты применимы ко всем народам, достоинства и недостатки хоть и различны, но распределяются почти равномерно. Дело же в том, какое значение придает им определенная историческая конъюнктура. Может настать момент, когда наивысшие достоинства французов усугубят гибельное воздействие их недостатков, если сразу же верх не возьмет критический взгляд на вещи. Не забывайте, я еврей, мой народ тысячелетиями чтит своих пророков, людей пылких, которые мучительнейшим образом укоряли народ за его недостатки. А возносившие ему хвалы и ура-патриоты — забыты. А теперь давайте наконец поговорим о нашем больном!
— Не беспокойтесь. Я помещу его в отличном пансионе под Парижем. Если возникнут финансовые затруднения, я все улажу, мне это будет только приятно. Но теперь скажите мне: вы, значит, верите в целительные свойства горькой правды? Предположим, вы знаете, что вы проиграли, что вам в любой момент грозит смерть, — сказали бы вы об этом вашим близким или утаили бы?
— Франция отнюдь не в таком положении, Гитлер, в конце концов, будет побежден!
— При чем тут Франция? — удивился Менье. — Ах да! Но вы не ответили на мой вопрос? Вы никому не открыли бы свою тайну?
— Будь я в положении этого человека, я бы, наверное, тоже попытался скрыть правду, а остальные лишь потому не сразу догадались бы о моей тайне, что и знать о ней не хотели.
— Вы говорите что-то очень-очень страшное. Вы так много страдали?
— Нет. Мои друзья и я годами пытались предостеречь современников — и потерпели небывалый провал. Французы, несомненно, умнейший на свете народ, получали предостережения изо дня в день. Нет, не существует никаких тайн, разве что для тех, кто не желает ничего видеть, покуда не будет уже почти наверняка поздно… Кто теперь примет Штеттена в пансион? И можно ли его теперь перевозить?
— Сначала давайте договоримся: вы оставите старика в уверенности, что он строптивец, скроете от него мое вмешательство. Дайте ему право на жест, я прошу вас об этом.
— Господин доктор, я не люблю экспериментов такого рода, но если вы настаиваете…
— Я настаиваю! Будь я на его месте, я бы хотел, чтобы со мной обходились именно так.
Состояние Штеттена улучшалось. Правда, его речь и жесты были еще излишне пылкими, особенно когда он слушал Релли и Теа, рассказывавших, как их мужья, подобно тысячам других эмигрантов, были согнаны на этот стадион, — ничего не было как следует приготовлено, чтобы накормить этих людей или хотя бы укрыть от дождя и холода. Воинственная суровость происходящего сочеталась с безграничной нерадивостью.
— У Габсбургов абсолютизм смягчался расхлябанностью. Здесь он ею невыносимо обостряется, — с горечью произнес Штеттен.
Дойно оберегал его от гостей, старался отвлечь профессора от актуальных тем. Но старик требовал газет, слушал радио. Он во всем принимал непосредственное участие.
— Остерегайтесь метафизической болтовни! — сказал он Джуре, пришедшему проститься перед возвращением в Югославию. — Мне не нравится, что вы так часто употребляете слово «абсурд». Богу человеческое существование показалось бы таким же абсурдным, как человеку — жизнь мухи-поденки. Мы же сами, сами выдумали Бога, но нас, нас никто не выдумал. То, что наши дела и наши осечки оправдывают любой пессимизм — несущественная истина, банальность, которая вовсе не становится глубже, если ей придать поэтически-метафизическую форму выражения. Но мы в той же мере оправдываем и любой оптимизм. Только мы в бесконечном хаосе природы способны быть чем-то большим, нежели пленниками причин, ибо мы всему придаем смысл. При нашем чутье на человеческую комедию нам смешно ее начало и конец, а при этом означенное чутье — единственный феномен во Вселенной, который не абсурден. Тот, кто в человеке видит лишь то, чем он является, и не распознает, чем он может быть, тот вовсе его не знает. Эта последняя фраза не о вас ли, Дион? — улыбаясь, спросил Штеттен. И добавил, снова повернувшись к Джуре: — Видите, человек не так ограничен, как полагают эти болтуны. Пока жив Фабер, и я не совсем перестану существовать. И вдобавок я плохо обращался с ним все эти дни, как будто хотел заранее наказать его за мою близкую смерть.
Джура сказал:
— Вам должен быть интересен конец войны, а потому вам нельзя смерть и близко подпускать. Баронесса написала мне, что она будет ждать вас в своем доме в Далмации. Мы все там соберемся, как говаривал бравый солдат Швейк — в шесть часов вечера после мировой войны: Мария-Тереза пишет, что ей было бы приятно, если бы вы приехали вскоре после полудня, а не к вечеру, чтобы первая совместная трапеза не была бы импровизацией. Она пишет, что там бывают затруднения со свежим мясом. От вас, профессор, она ожидает, что вы за время войны научитесь играть на окарине и возьмете с собой инструмент, когда поедете к ней. Тебе, Дойно, она велит сказать, чтобы ты непременно освоил бридж, дабы поддержать игру, в случае если не будет четвертого партнера. Ей известно, что в окопах только и делают, что режутся в карты, и она уверена, что у тебя будет возможность стать картежником.
Джура вытащил письмо. Баронесса давала ему много детальнейших указаний. На вложенных в конверт фотографиях красовался трехэтажный господский дом с двумя вытянутыми в длину крыльями, ведущая к дому кипарисовая аллея, широкая терраса, увитая плющом, мостки, лодочный домик и купальня.
— Наша достопочтенная подруга не простит вам, если вы не приедете.
Завыли сирены, перекричать их не стоило и пытаться. Далматинские фотографии повергли всех в задумчивость, каждого на свой лад. Здесь война еще даже не воспринималась всерьез из-за этих дурацких воздушных тревог, но тоска по действительно мирной жизни пронзила и взволновала их всех с какой-то нежной силой.
— Скажите нашей chère Марии-Терезе, что Дион будет у нее уже в четыре часа после войны. Он будет играть на окарине, короче говоря, заменит меня во всем. Счастья вам, Джура, и не забывайте, что человек не абсурден, абсурдны зачастую его поступки, но его правда — никогда.
— Не забуду, но у меня слишком часто будет повод подумать, что вы не правы. Можно знать поступки человека, но его самого знать можно только чуть-чуть лучше, чем он сам себя знает. А о его правде вы расскажете нам в Далмации — синей ночью после войны.
Спустя два дня, когда Дойно вернулся из типографии, где правил корректуру манифеста, он заметил на столе запечатанный конверт. На нем было написано: «Диону». Он в волнении заглянул в соседнюю комнату, Штеттена там не было. Дойно прочел:
Дион, Альберт Г. должен уехать. Я вместе с ним перейду границу. Пока мы доберемся до места, может пройти несколько дней. Я напишу Вам из Бельгии или из Норвегии, если нам удастся туда добраться. Это связано с Альбертом, но еще и с тем, чтобы сказать правду, чтобы иметь возможность критиковать своих. Иначе эта война опять окажется бесполезной, просто националистическим дерьмом. Вам известно, что вы для меня значите. Я боюсь за вас. Мне недостает мужества проститься с Вами и даже просто физических сил.
Простите Вашего старого Эриха Штеттена.Консьерж видел, как около десяти утра эти двое вышли из дому. Значит, они в пути уже три часа. Дойно поехал на Северный вокзал, хотя был уверен, что это бессмысленно. Он изучал расписание, искал в готовых к отправлению поездах.
Он позвонил доктору Менье и иносказательно сообщил о случившемся. Врач успокоил его. Даже если профессора схватит полицейский патруль, ничего с ним не сделают. Самое большее — придется подождать час-другой, покуда наведут справки в Париже и выяснится, что он en règie. Остается пожелать, чтобы погода держалась теплая и чтобы старый барон по вечерам был достаточно хорошо защищен от холода и сырости и во всем знал меру. Главное, чтобы эта эскапада не отразилась на его здоровье. Но при всем при том это опасная игра.
Дойно поехал домой. Под вечер он пригласил к себе Релли. Она считала, что нет голоса чище, чем голос Штеттена, и что это счастье, если сейчас прозвучит именно его голос.
— Голос умирающего, — бросил Дойно.
— Разумеется, не твой же, — резко ответила Релли. — Ты опять уже готов ради дела замалчивать правду. После смерти Вассо ты все больше походил на Штеттена, но тут вы с ним разительно несхожи: ты готов мириться с несправедливостью, если раскрытие ее не пойдет на пользу дела. Тебя все еще защищает диалектическая совесть, ты все еще не прозрел.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза