Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это смешно, но я должен сам себе сознаться: мне стыдно, мне просто стыдно. Я не снимаю трубку, когда звонят, никого не хочу видеть. Уже много лет я каждый день писал по три страницы, против Гитлера, против всякого соглашения с ним, против Мюнхена. Самый наглядный пример: я каждый день восхвалял надежнейшего союзника, Сталина. И теперь я наглотался, столько дерьма наглотался, столько лжи. Мне стыдно.
Ночью 3 сентября — с пяти часов пополудни Франция уже была на военном положении — начались первые воздушные тревоги. Вой сирен так страшно ворвался в сны, что люди, проснувшись, должны были сперва избавиться от испуга, словно выплыть из глубин небытия. Все бежали в подвалы. Когда разрешили выйти на свет Божий, люди из отрядов гражданской обороны давали весьма противоречивые справки. Многие видели целые эскадрильи, другие один-единственный самолет, а третьи только ночное облачное небо, обещавшее утром дождик. Те, кто опять лег, чтобы урвать еще несколько часов сна, были разбужены еще раз. Но уже такого страха вой сирен не нагнал на людей.
Только под утро можно было выйти из подвалов. Штеттен с Дойно вернулись к себе, спать обоим не хотелось.
— С этой ночи начинается ваше возвращение в Вену, надо это отпраздновать! — заявил Дойно.
— Война будет долгой, — невозмутимо отозвался Штеттен. — Не знаю, доживу ли я до ее окончания. Но в Вену я никогда не вернусь. Я слишком любил этот город, чтобы мог когда-нибудь его простить — вот как вы никогда не простите коммунизму его растление.
— Сравнение не убедительно, ибо город это не….
— Оставьте, Дион, сейчас рано думать о возвращении. Эти налеты мне не нравятся. Не смейтесь, я говорю серьезно. Если это учебные тревоги, то они слишком запоздали, но если это всерьез, то это очень плохой признак. Где-то на французскую территорию залетает немецкий самолет, и двенадцать миллионов человек, от Страсбурга до Парижа, вскакивают среди ночи, мчатся в подвалы, в самое лучшее для сна время — значит, все добрые духи отвернулись от ответственных за это лиц, значит, эти лица не продумали все как следует уже много лет назад?
— Это лишь первая ночь, и налеты, вероятно, были учебные. Надо же приучить население всерьез относиться к налетам.
— Глупости, — нетерпеливо возразил Штеттен, — так не учат, совсем наоборот! Повестка может прийти с утренней почтой — вас не пугает казарма, унтер-офицеры? О том, что будет дальше, мы говорить не станем.
— Дальше будет поражение третьего рейха — пока я думаю только об этом. А об унтер-офицерах я, вполне возможно, буду думать в казарме. Разве на фронте солдат думает о цели или даже о смысле войны?
— Вы будете думать.
— Не знаю. Но вам сейчас нужно лечь, профессор, скоро явятся гости, день обещает быть таким же шумным, как всю последнюю неделю.
— Все уже подписали наш манифест «Против Гитлера и его союзника Сталина»?
— Нет, многие еще медлят. Обманутый муж, заставший свою жену голой в постели с голым мужчиной, но еще терзающийся сомнениями, а вдруг жена все-таки не изменила ему, стал образцом для многих моих товарищей. Так же и Сталин ввиду угрозы Гитлера годами был образцом демократического политика.
— Рев слабоумных слышен повсюду в мире.
— Нет, тот рогоносец не обязательно слабоумный. Он бы примирился с этим фактом, если бы прежде узнал о другом, более утешительном. В каждом городе следовало бы поставить памятник с надписью: «Обманщикам — от благодарных обманутых!» Робеспьер представил парижанам одну девицу, весьма сомнительного поведения, как богиню ума и добродетели. Последствия были не слишком полезными для ума. Надо бы ежегодно представлять людям бога обмана, чтобы они привыкли к негативным фактам. En attendant[114] эта война — факт абсолютно негативный: у нас есть с чем бороться и нет — за что бороться.
— За единение планеты, — сказал Штеттен, — мы же об этом писали.
— Да, и шестьдесят семь человек это прочли.
— Как вы можете такое говорить, Дион! Разве вы не знаете, что за последние три месяца продажа возросла больше чем на двадцать процентов — у нас есть уже восемьдесят один читатель, и вне всякого сомнения ветер дует в наши паруса!
Оба от души хохотали, они не разочаровались друг в друге. Вой сирены, возвестивший третью воздушную тревогу, прервал их беседу. Они подошли к окну. Небо было ясное, и облачка на горизонте белые-белые. Они смотрели на башни собора Нотр-Дам, казалось, вой доносится оттуда. Они почти удивились, что собор незыблемо стоит на месте. В этот миг они его нежно любили. И, словно одергивая себя и Штеттена, Дойно сказал:
— Нет, спасение подобных зданий все же не так важно, как защита детей, защита от болезней, от беспризорности и от жизни, в которой они собой пренебрегают. Я с детства ненавижу войну, и теперь я вынужден сам желать ее — это куда более унизительно, чем плевок гестаповца на лице.
С улицы несся непрекращающийся звон. Штеттен сказал:
— Это означает газовую атаку. Вероятно, разумнее было бы остаться наверху. Так идемте скорее в подвал!
Они выглянули в окно. Самолетов нигде не было видно. Спускаясь по лестнице, Штеттен шептал:
— Мы участвуем в какой-то оперетке. Оперетки всегда предвещают сокрушительное поражение. Поверьте старому венцу!
Тревоги следовали одна за другой, днем и ночью, мешая всякой нормальной деятельности, всем вменялось в обязанность иметь противогазы, никуда без них не выходить. Чиновники из местного совета раздавали их населению, но не иностранцам. Богатые люди могли легко их раздобыть, эмигрантам же в случае необходимости следовало закрывать рот и нос мокрыми тряпками.
Эти и другие заботы эмигрантов через несколько дней пошли на убыль. На стенах появились плакаты с объявлениями: «Все мужчины немецкого и австрийского происхождения, не достигшие семидесяти лет, должны в кратчайший срок собраться на стадионе». Никакой разницы не делалось между теми, кто отрекся от своего подданства или был его лишен, и преданными Гитлеру немцами. Явиться должны были даже те, кто давно уже записался в добровольцы.
— Вы это читали? — спросил Штеттен, обнаруживший объявление в газете.
— Да, сегодня утром. Всюду расклеены плакаты. Я сразу же пошел к Верле. Он будет хлопотать, чтобы вас не интернировали. Я жду его звонка, он безусловно добьется. В вашем досье имеются вполне убедительные доказательства вашей антифашистской позиции, а кроме того, вам до семидесяти осталось всего четыре месяца.
— И это все, что вы имеете мне сказать? — спросил старик, газета шуршала в его трясущейся руке, подбородок дрожал. — Мне сначала отказывали в визе и в виде на жительство именно потому, что точно знали, что я антинацист, а теперь людей вроде меня отправляют в лагерь, потому что они родом из Австрии или Германии? Неужели вы не понимаете, что это значит, не видите в этой мелочи дурного предзнаменования? Я не пойду в лагерь! То, что меня посадили нацисты, было в порядке вещей, но то что здесь, во имя свободы и демократии, меня лишают свободы — этого я не перенесу.
Дойно тщетно пытался его успокоить или хотя бы отвлечь. Наконец явился Верле, он принес плохие новости. Было предусмотрено сделать исключения для некоторого количества лиц, но хитрость состояла в том, что это касалось только лиц политически активных. А Штеттена к ним не причисляли. Верле посоветовал ему подчиниться требованию, дабы быть en règie[115]. Через несколько дней его наверняка удастся вызволить. В конце концов, эти меры вполне осмысленны, ведь надо же перепроверить все досье, среди эмигрантов легко могли затесаться и шпионы. Война от всех требует жертв, время легкомыслия прошло, следует одобрять все меры, направленные на победу. Дойно возразил:
— То, что среди эмигрантов могут оказаться агенты гестапо и других полицейских ведомств, более чем вероятно. Однако в их задачи входит не военный шпионаж, а слежка за беженцами, представляющими наибольший политический интерес. У шпионов есть надежные паспорта, и как правило они граждане нейтральных или союзных государств. Почему вы думаете, что полиции легче будет выловить нескольких шпионов, если она арестует всех эмигрантов?
— Простите, мой дорогой коллега! — в нетерпении воскликнул Верле. — Но я в любом случае не могу одобрить, что вы критикуете меры, принимаемые нашим правительством!
Штеттен подошел к двери и открыл ее.
— Господин Верле, благодарю вас за ваши усилия, — холодно проговорил он.
— Но, Штеттен, я прошу вас, не будьте столь нетерпеливы, я сам провожу вас до ворот стадиона.
— Никто меня провожать не будет, я туда не пойду. А то, что мы видимся с вами в последний раз, я хочу довести до вашего сведения. Я идентифицирую мою страну с ее правительством и осуждаю ее. Если вы истинный патриот, то вы должны быть благодарны мне за то, что я Францию ставлю выше ее правительства. Его я критикую, дабы мне, старику, не пришлось отречься от любви, пронесенной через полсотни лет. Adieu!
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза