Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытна фигура центральной героини, княжны Ольги. Побывавший однажды в этом городе поэт Б. назвал княжну «Вечною женственностью в аспекте Вечной дурочки». Княжна никак не может решить, в кого из претендентов на ее руку и тело она влюблена. «Или уже в характере ее была такая черта безразличной покорности и во всех она влюблялась, подчиняясь как бы высшему предопределению?» — восклицает Чулков. В этой фигуре видна карикатура на жену Блока, которая была одно время связана с Чулковым отношениями близкой дружбы. В итоге Ольга оказывается в постели ложного хлыста Безсемянного. В конце Сатаны приносится финальная жертва. Слабого Человека Культуры, который здесь изображен левым думским депутатом и женихом княжны Ольги, безо всякого ритуала закалывают на загородной даче.
Существенное отличие от Серебряного голубя состоит в том, что Чулков не связывает своего Сатану с хлыстовством а, наоборот, противопоставляет их. Таким образом, в своей конкуренции с Белым Чулков претендует на более глубокое понимание народной жизни. Соответственно, здесь нет характерного раздваивания женского образа на роковую хлыстовку и милую студентку. Все герои романа стремятся к Ольге, которая наделяется некоей универсальностью. «С ней соединиться, это значит со всеми». Все же роман Чулкова откровенно вторичен. Сцена соблазнения и бегства княжны списана из хлыстовских глав романа Мельникова-Печерского На горах[1614]. Сцена заманивания и убийства мужского героя слишком напоминает финальное действие Серебряного голубя. Отношения Безсемянного-Распутина с «темными силами» напоминают аналогичный сюжет в Романе-Царевиче Гиппиус. Религиозные искания вновь связываются с подпольной политической работой; православная церковь изображается бессильной и коррумпированной; интеллигентный герой конкурирует с сектантским лидером из-за женщины; финальное убийство символизирует слабость интеллигенции.
АЛЬТИНОЭто он совершил. Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила, —
говорится в романе Петербург[1615] о его герое Дудкине. Совершил это с Дудкиным один из самых загадочных персонажей романа, «персианин из Шемахи»[1616] со странным именем Шишнарфнэ. Исследователи справедливо указали на то, что национальность связывает этого Шишнарфнэ с Заратустрой[1617]; но его родной город находится не в Персии и не имеет отношения к Ницше.
В русской и, вероятно, мировой литературе Шемаха упоминается впервые после Золотого петушка, где это закавказское селение играет важнейшую роль: оттуда исходит угроза царству Дадона, там убивают друг друга его сыновья, там Дадон встречает шамаханскую царицу. В Шемаху, действительно, ссылали скопцов из разных мест России. Ассоциацию с Золотым петушком подтверждает характеристика Зои Флейш, подруги Шишнарфнэ и Липпанченко, как «жгучей восточной брюнетки»[1618]. Вновь оживает известный нам треугольник: Шишнарфнэ замещает скопца, Дудкин — Дадона, восточная брюнетка — шамаханскую царицу. Упоминание Шемахи надо читать как интертекстуальную ссылку: не раскрывая своего источника прямо, Белый оставляет в высшей степени специфическую улику, по которой читатель в конце концов сумеет распутать цепь преемственных текстов[1619].
В опере Римского-Корсакова Золотой петушок звездочет пел голосом альтино, которым пели итальянские кастраты. В Петербурге Шишнарфнэ представлен как оперный певец, и поет он голосом «совершенно надорванным, невозможно крикливым и сладким»[1620]. С преемственностью Шишнарфнэ от пушкинского скопца связано и его загадочное имя: Шишнарфнэ читается как знак отсутствия в таинственном месте, ‘шиш на рфнэ’. Такое имя выразительно противостоит именам типа Дадон и Дарьяльский, как отрицание — утверждению. Итак, особые приметы этого загадочного героя — родина, голос и имя — поддаются интерпретации на основании текста-предшественника. В сложном искусстве идентификации литературной личности пересечение столь редких признаков, наверно, следует признать достаточным. Но тогда и его действия приобретают новый смысл.
Когда Дудкин рассуждает в духе Ницше, Блока и Дарьяльского «о необходимости разрушить культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен […]: наступает период здорового зверства», то рядом с ним — наш шемаханский персонаж. Такую же роль несколько лет спустя будет играть образ скопца Аттиса в тексте, порожденном блоковским «крушением гуманизма». Дадон и скопец, Мышкин и Рогожин, Дарьяльский и Сухоруков, Дудкин и Шишнарфнэ, Каталина и Аттис — такова эта серия. В ее контексте легче понять авторитетные предостережения Степки, знавшего целебеевских сектантов и сразу распознавшего природу Шишнарфнэ: «Нет, барин, коли уж эдакие к вам повадились, тут уж нечего делать; и не к чему требник… Эдакие не ко всякому вхожи; а к кому они вхожи — тот — поля их ягода»[1621].
В своем безумии, индуцированном Шишнарфнэ, Дудкин перевоплощается в петуха:
Если бы со стороны в ту минуту мог взглянуть на себя обезумевший герой мой, он пришел в ужас бы: в зеленоватой, луной освещенной каморке он увидел бы себя самого, ухватившегося за живот и с надсадой горланящего в абсолютную пустоту над собою; вся закинулась его голова, а громадное отверстие орущего рта ему показалось бы черною, небытийственной бездной.
Сходство с пушкинским петушком, кричащим на спице, подчеркивается топографией Петербурга. Как указывали исследователи[1622], чердак Дудкина — самая высокая точка романа и показанного в нем города; именно здесь происходит превращение Дудкина в кукарекающего петуха, который своим криком, как у Пушкина, пророчит конец царству. В этой сцене Белый повторяет процедуру, которую уже использовал в СГ Дудкин превращается в петуха так же, как это делал Дарьяльский, и делает он это вновь под влиянием мистического персонажа, наследника пушкинского скопца. Тот же мотив можно видеть в бредовой сцене, в которой Дудкина куда-то уносили «для свершения некоего там обыденного, но с точки зрения нашей все же гнусного акта». Сон этот играет центральную роль в жизни Дудкина и во всем сюжете романа. С него началась болезнь Дудкина, и он повлиял на прекращение его ницшеанской проповеди, а также на его решение расправиться с Липпанченко. Сама сущность «гнусного акта», свершившегося в этом сне, осталась намеренно неразъясненной[1623]; но при свершении акта Дудкин произносил слово «Шишнарфнэ». Дудкин бредил своим новым знакомым, «чуть было недавно не павшим жертвою резни» (268), а по пробуждении «не помнил, совершил ли он акт, или нет». Возможно, речь идет о кастрации, спрятанной в ткани интертекстуальных ссылок. На вершине своего бреда Дудкин сливается не только с пушкинским петушком, но с пушкинским же скопцом[1624].
В Петербурге структура персонажей Серебряного голубя обогащается новыми элементами, но сохраняет основную композицию, воспринятую из Золотого петушка. В Петербурге эта сказка Пушкина уходит в более глубокий план, а на поверхность выступает Медный всадник, в СГ отсутствующий. Пушкинский Дадон в СГ превращается в Дарьяльского, а в Петербурге раздваивается на Дудкина и Аблеухова-младшего. Пушкинский скопец в СГ раздваивается на Кудеярова и Сухорукова, а в Петербурге вновь появляется из Шемахи в виде Шишнарфнэ, передав некоторые признаки другим старшим персонажам. Петушок как магический посредник замещается тикающей бомбой и скачущим повсюду Медным всадником. В новой художественной среде символы обрастают иной тканью; базовая структура ветвится и усложняется. Романтический конфликт отщепенца и народа, которого было достаточно для СГ, в Петербурге осложняется историческим опытом. В большом интертекстуальном пространстве Белый восстанавливает ту симметрию, которая была заложена в заключительных строчках Золотого петушка, где Дадон убивает скопца и сам гибнет. В финале Петербурга, в акте последнего сопротивления, Дудкин убивает Мудрого Человека из Народа и своего политического отца, Липпанченко, и сходит с ума верхом на его трупе.
САТУРНВ Петербурге герой видит своего отца скопцом: «Издали можно было принять то лицо за лицо скопца, скорей молодого, чем старого»[1625]. В этом Николай Аполлонович продолжает традицию Дадона («А, здорово, мой отец», — приветствует тот скопца) и Рогожина (отец которого на портрете похож на скопца и скопцов «уважал очень»[1626]). В сравнении с фрейдовским мифом об Эдипе, в котором отец оскопляет сыновей или угрожает им кастрацией, в нашем метанарративе представлена противоположная ситуация: сыновья оскопляют отца, или по крайней мере считают его оскопленным. В Петербурге этот символизм получает оформление в мифе о Сатурне, важнейшем для всего романа. Сатурн оскопил своего отца и съел своих детей. Этот бог античной утопии, Золотого века, царства всеобщей сытости и справедливости множество раз появляется в тексте, чаще всего в бреде Николая Аблеухова в 6-й главе. Воплощая центральный сюжет отношений между отцом и сыном, Сатурн чудесным образом соединяет известные уже мотивы, утопию с одной стороны, кастрацию с другой[1627]; не хватает только отсылки к русскому сектантству. Она дается с помощью тонкой языковой игры.
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Секты, сектантство, сектанты - Анатолий Белов - Религиоведение
- Мировые культы и ритуалы. Могущество и сила древних - Юлия Матюхина - Религиоведение
- Человечество: История. Религия. Культура Первобытное общество Древний Восток - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение
- Человечество: история, религия, культура. Раннее Средневековье - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение