для Гумилёва тезис — обращенность акмеизма к тому, что уже сбылось и состоялось, вместо того, чтобы разжигать себя грезами и фантазиями о несбыточном и иных мирах. Имеет значение не несбыточное, а сбывшееся. Духовная реальность — ангелы и Бог — это то, что стоит за вещами и выше вещей, а не туманные иные миры. Гумилёв вполне мог бы, полемизируя с символистами, перефразировать Столыпина: «вам нужны великие потрясения, нам нужна великая реальность».
Новое направление, которое охватило и живопись, и архитектуру, а в поэзии приобрело имя акмеизма, выбрало аполлоновский путь — путь света, ясности, четкости форм, путь разума и приятия мира. Там, где у символистов всё прах и тлен, у Гумилёва и других акмеистов — цветение жизни:
И, всегда желая иного,
На голодный жаркий песок
Проливает снова и снова
И зеленый и красный сок.
С сотворенья мира стократы,
Умирая, менялся прах,
Этот камень рычал когда-то,
Этот плющ парил в облаках.
Убивая и воскрешая,
Набухать вселенской душой,
В этом воля земли святая,
Непонятная ей самой.
Беседуя с первым примкнувшим к его направлению Сергеем Городецким, Гумилев подчеркивал: «Нужно отстаивать в России мужественно твердый и ясный взгляд на мир».
Акмеисты развивали своеобразную теорию поэтического адамизма: на мир нужно смотреть глазами Адама, увидевшего его красоту впервые в райском саду и нарекшего всем растениям и животным их имена. Литературовед Константин Мочульский так резюмировал поэтическую позицию акмеизма: «Символизм считал мир своим представлением, а потому Бога иметь не был обязан». Акмеизм поверил, и всё отношение к миру сразу изменилось. Есть Бог, значит, есть и «иерархия в мире явлений», есть «самоценность» каждой вещи. Этика превращается в эстетику и все: словарь, образы, синтаксис отражают эту радость обретения мира — не символа, а живой реальности. Всё получает смысл и ценность: все явления находят свое место: всё весомо, всё плотно. Равновесие сил в мире — устойчивость образов в стихах. В поэзии водворяются законы композиции, потому что мир построен. Дерзания мифотворцев и богоборцев сменяются целомудрием верующего зодчего: «Бог показывается из своего творения, поэт дает самого себя».
Наряду с журналами «Аполлон» и «Гиперборей» Гумилёв создает «Цех поэтов» — почти формальную организацию, подражающую средневековым цехам, в котором учили писать стихи и поддерживали молодых поэтов. Огромное число тех, кто составил славу русской поэзии, прошли через школу Гумилева.
В акмеистском лагере собрались самые разные авторы. И Ахматова, с её тонкими эротическими переживаниями. И сын торговцев кожей из черты оседлости Мандельштам, с его любованием высотами мировой культуры. И славянофил Городецкий, любитель сказов и былин, введший в поэзию Николая Клюева и Сергея Есенина. И запредельно скандальный эстет Михаил Кузмин. И угловатый резкий Георгий Иванов. Но всех их объединяла любовь к жизни в её конкретности и сложности.
«Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом, — писал Гумилев в одной из полемических статей. — Непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать… все попытки в этом направлении — нецеломудренны. Вся красота, всё священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, — вот то, что нам дает неведомое… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нём более или менее вероятными догадками — вот принцип акмеизма».
Сбывшееся, реализовавшееся в истории, тем самым отрицает всё несбывшееся. Исторический факт не дает раствориться тому, что есть, в тумане бесконечных возможностей. Если символизм, декадентство, а вслед за ними и современный постмодернизм заявляют: «Это есть то, а ещё то, а ещё и вот то», то акмеисты с их реалистическим консерватизмом подчеркивали: «Это есть это, то есть то, и вместе им не сойтись». Это была не любовь к несбыточному, а любовь к сбывшемуся.
Поэзия символистов, как уже подчеркивалось ранее, была пронизана мироотрицанием, через которое просвечивало, прежде всего, революционное отрицание исторической России и стремление её уничтожить. Акмеизм, если использовать политологические ярлыки, был «поэзией столыпинской реакции». То есть того мощного духовного, культурного и экономического подъёма, который испытала Россия, когда преодолела революционную смуту, как тогда надеялись, — навсегда. Расцветала экономика, появилась уверенность в завтрашнем дне, люди начали ценить русскую жизнь и историю как они есть. «И мечтаю я, чтоб сказали / О России, стране равнин: / — Вот страна прекраснейших женщин / И отважнейших мужчин».
Центральная идея акмеизма — это идея конкретной вещи, которая прекрасна, самоценна и входит в иерархию других богосотворенных вещей, обращенную к ортодоксально понимаемому Богу. Это идея была обращена к людям, принявшим историческую Россию, отвергшим революционность, сделавшим ставку на самостоятельность и самоценность индивида. И здесь, при всей рискованности таких сопоставлений, трудно не увидеть некоторое созвучие с идеальным «столыпинским крестьянином-единоличником».
Гумилёв никогда не тяготел к лубочности в изображении России, нет у него и стихотворной политической публицистики. При этом он был замечательным публицистом и литературным критиком в прозе. Ему принадлежит гениальное определение сущности русской культуры, данное в статье о поэзии Николая Клюева. Практически лучшее из возможных определений, примиряющее славянофилов и их великого оппонента Константина Леонтьева: «Славянское ощущение светлого равенства всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысли о Боге».
Его образы России получаются предельно вещными, как в посвященном Бежецку стихотворении «Городок» обобщенный образ конкретной русской жизни, любимой Гумилёвым.
Над широкою рекой,
Пояском-мостом перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.
Знаю, в этом городке —
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
К цели ведомой уходящая.
На базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие, —
Покупают и продают,
Проповедуют Слово Божие.
В крепко-слаженных домах
Ждут хозяйки белые, скромные,
В самаркандских цветных платках,
А глаза все такие темные.
Губернаторский дворец