Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторым срезом являются рассуждения Канта в трактате «К вечному миру». Определение роли философии мы находим в единственной «тайной» статье: «государства, вооружившиеся для войны, должны принять во внимание максимы философов об условиях возможности всеобщего мира»[108]. Тот, кто намерен (и призван) создать мир, достойный человека как существа разумного и, тем самым, существа свободного, тот обязан прислушаться к профессиональному голосу разума. Это не имеет ничего общего с требованием Платона о философах-королях. Наоборот, было бы желательно, чтобы у каждого было свое определенное занятие, «так как обладание властью неизбежно повреждает свободное суждение разума». Будет вполне достаточно, – для интересов как политики, так и философии, как мира, так и размышлений о нем, – если подобные размышления станут достоянием общественности, т. е. «чтобы… [не] исчез или умолк класс философов, [и получил] возможность выступать публично». Тонко иронизируя над повсеместной практикой международно-правовых договоров, Кант утверждает, что статья, определяющая роль философов в политике, может (и даже должна) быть единственной тайной составной частью публично-правового договора. При этом государство не может и не имеет права ни отказаться от связанных с этим ответственностью (и достоинством), ни «поделить» их с кем-либо, ставя свои отношения с философами на публично-правовую основу. Вероятный совет философа никак не может быть предметом публичного права. Следовательно, регулирование взаимоотношений «королей» и «философов» может происходить только «тайно»: государственный деятель, как и полагается, несет единоличную ответственность за проводимую им политику, но при этом «тайно» (да и не только) прибегает к совету философа и, как минимум, делает такой совет возможным, позволяя философу свободно высказывать свои мысли.
Нелегко заметить, что в обоих случаях выполняется незаметный промежуточный ход, указание на тайного агента влияния и действия. По большому счету здесь происходит отклонение даже и от ситуации субъекта, ситуации лицемерия, открытой в Новое время и, главное, в Просвещение. Она радикально отличается от традиционной ситуации строгого различения публичного и приватного или субъекта высказывания и субъекта высказанного. Еще и сейчас легко представить ситуацию, когда субъект, высказывающий нечто публично, не только не соотносит высказанное с собой, но и считает, что такое соотнесение принципиально закрыто кодом его публичной речи. Удивительные замечания на этот счет имеются в высшей степени симптоматичной работе русского философа Ивана Ильина «Что такое конспирация?», которая на первый взгляд является моральным кодексом разведчика. Сначала Ильин как будто размышляет совершенно в русле макиавеллистской традиции: «Конспиратор должен быть мастером притворства, обмана и лжи и не испытывать при применении своего мастерства ни отвращения, ни стыда, ни укоров совести. Это дается гораздо легче бессовестной и безнравственной душе, чем благородному и совестному духу. Там, где профессиональный шулер, мошенник и палач спокойно исполняют данные им конспиративные поручения, не считаясь с низостью и мерзостью этих заданий, там идейный борец должен еще найти те внутренние основания, которые успокаивали бы его душу в минуту отвращения, стыда или совестного укора. Он всегда должен помнить, что успех его конспиративного дела может завести его в тупик безжалостности, наглой лжи, преступления и предательства. И можно с уверенностью предсказать, что человек, не разрешивший верно этой проблемы компромисса, рано или поздно – или усвоит себе точку зрения профессионального негодяя, может быть – бессовестного раба, или же познает то жизненное изнеможение, которое несет с собою нравственное презрение к самому себе»[109]. Однако одно небольшое замечание говорит об отклонении от обычно исполняемых партий лицемерия: «Тайна имеет свои законы: кто их нарушает, тот ее разрушает. Сущность тайны не в том, что о ней знают, но не говорят (“секрет полишинеля”). Сущность ее в том, что люди не знают ни того, в чем она состоит, ни того, что вообще что-то скрывается». Откуда следуют вполне конкретные выводы, что тщеславный или публичный человек не может быть успешным конспиратором.
Это отклонение и есть подлинное затруднение, которое требует серьезного теоретического напряжения, по-другому его можно переформулировать как разницу между подозрительностью и подозрительностью. Подозрительностью в качестве принципа критического мышления, маркером присутствия субъекта – и подозрительностью как принципом конспирологического мышления, занятого поиском тайн и секретов, которую можно обозначить как разницу между «подозреваю, чтобы прояснить» и «подозреваю, что здесь что-то неладно». Возможно, русский ум оказывается нечувствительным к этой разнице, однако любопытно, что, например, Мамардашвили любил писать и говорить про себя, пользуясь образом шпиона.
На первый взгляд может показаться, что мы осуществляем возвращение к эпистемологическим условиям. Но заслуживающим уважения промежуточным итогом можно считать связь между тайной и субъектом. Эта линия, возможно, не столь сильна, как, например, концептуализации тайны в марксизме в качестве идеологии правящих идей класса-гегемона, но позволяет нам уловить именно русский способ политизации тайны. А причины и следствия такого способа политизации – это уже другой отдельный и большой разговор.
Мария Юрлова[110]
Понятие чрезвычайного положения и «Нового порядка» в политической мысли Карла Шмитта
Ситуация «чрезвычайного положения» в концепции Карла Шмитта предполагает условия, когда политический порядок существует, а вот правопорядка по какой-то причине нет, когда основной закон государства есть, но «не работает», когда перспективы будущего государства настолько размываются, что прогнозы оказываются невозможными, но при этом государство формально и юридически существует. Перед тем как перейти к описанию того, в чем, по мнению Шмитта, состоит специфика чрезвычайного положения, необходимо сказать несколько слов о том, как он понимает сущность государства.
Государство в шмиттовской теории является определенным статусом народа – политически единого народа. Ему принадлежит jus belli, т. е. реальная возможность в каждом данном случае в силу собственного решения определять «врага» и бороться с «врагом», объявлять войну[111]. Эта возможность – определяющая для его статуса. Государство само принимает решение о своей судьбе: о том, существует ли оно на данный момент как единое и независимое образование или же находится в ситуации гражданской войны; должно ли быть установлено или прекращено чрезвычайное положение, объявлена война или заключен мир. Государство, не могущее по каким-то причинам принимать решения о своей судьбе, не может быть корректно названо государством – и для этого политического образования следует искать другой термин.
Итак, государство есть определенный статус народа, а субъект любого понятийного определения государства – народ, который является носителем учредительной власти, политической реализацией которой выступает конституция[112]. Однако народ добивается и сохраняет состояние политического единства двумя различными способами. Он может быть политически дееспособен уже в своей непосредственной данности – в силу сильной и осознанной однородности, вследствие устойчивых природных границ или по каким-либо иным причинам. Тогда он являет политическое единство в качестве величины, реально существующей, тождественной себе самой и не нуждающейся в репрезентации[113]. Либо он должен быть репрезентирован кем-то – и тогда субъектом становится тот, кто репрезентирует, например парламент.
Здесь нужно сделать важную оговорку: с точки зрения Шмитта, универсальной, «на все времена», теории государства и права быть не может. Все используемые в политической мысли понятия несут на себе печать предыдущего употребления и той традиции, в которой они возникли. Поэтому всегда следует оговаривать границы их употребления и понимать, что именно мы имеем в виду, говоря о «государстве», «политике» и «субъекте» и т. д. Если мы этого по какой-то причине не делаем, то сталкиваемся с ситуацией, когда описываем современные реалии на языке, который уже устарел и не может зафиксировать произошедшие общественно-политические изменения. Говоря о чрезвычайном положении, суверене и государстве в теории Шмитта, мы будем обращаться к его ранним работам, составляющим смысловую целостность, достаточно непротиворечивую для того, чтобы анализировать ее в комплексе.
Конкретный смысл понятий можно познать только из конкретной практики. Шмитт, как он сам говорит, «исходит из конкретного порядка и общества», что, собственно, позволяет понять его готовность «ориентироваться на произошедшее», исходить из наличной ситуации. Политическая ситуация, которую он наблюдал в 1920 – 1930-х гг. в Германии, привела его к убеждению, что парламент более не является выразителем воли народа. Он должен это делать, но, когда парламентское большинство закрывает другим возможность получения большинства голосов, возникает опасность узурпации власти и того, что какая-то часть присваивает себе право быть выразителем интересов всего народа, т. е. как бы выдает себя за государство. В этом Шмитт видит обычную проблему плюралистического государства, в котором нет единства[114]. Господствующая на данный момент парламентская коалиция с чистой совестью использует все легальные возможности для укрепления своих властных позиций и применяет все государственные и предусмотренные конституцией полномочия в законодательстве, управлении, политике назначений и т. д.
- Записи и выписки - Михаил Гаспаров - Публицистика
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Историческая правда или политическая правда? Дело профессора Форрисона. Спор о газовых камерах - Серж Тион - Публицистика
- Завтра была война. - Максим Калашников - Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика