Прошумев, прекращал игру, —
Сердце билось ещё блаженней,
И я верил, что я умру
Не один, — с моими друзьями.
С мать-и-мачехой, с лопухом.
И за дальними небесами
Догадаюсь вдруг обо всём.
Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав,
Что людская кровь не святее
Изумрудного сока трав.
Смерть Гумилёв всегда представлял себе как Божий Суд. Не как атеистическое ничто, не оккультное слияние с блистающим абсолютом, не как блуждание призраков. Даже о любимых поэтами его времени перерождениях души он отзывался исключительно с иронией. Смерть для Гумилёва — это пришествие на Божий Суд, а Рай — это Рай православной церковной традиции.
Молодой Гумилёв верил в то, что он попадет в Рай. В 1915 году в шутливом тоне он писал, что апостол Пётр обязан впустить его в Рай, так как святые отцы укажут, что в догматах он был прям, святой Георгий удостоверит, что он отважно сражался с врагом, и хотя святой Антоний напомнит, что плоти своей поэт так и не смирил, святая Цецилия, покровительница музыки и поэзии, подтвердит, что сердцем он был чист.
В написанном в 1917 году во Франции и обращенном к «Синей Звезде», Елене Дю Буше, знаменитом стихотворении «Да, я знаю, я вам не пара», роковое пророчество о собственной смерти заканчивается тоже образом рая — не прибранного рая уверенных в своей предызбранности ко спасению протестантов, а истинного евангельского рая для возлюбивших Христа:
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!
И вот последнее стихотворение Гумилева, его поэтический манифест, «Мои читатели», включенное в ставший посмертным сборник «Огненный Столп» в последний момент. В нём поэт гордо рассказывает о том, как его стихи учат мужчин быть мужчинами, учат отваге перед лицом опасности, боли и смерти. Здесь уже наивной уверенности в отверстых дверях Рая нет — есть спокойная готовность предстать перед Божьим судом.
Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне чёрного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, весёлой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: я не люблю вас,
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелит взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю,
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.
Вот за эту отважную устремленность к встрече с Богом Гумилёв и был, на самом деле, расстрелян чекистами на излете лета 1921 года.
Расстреляли его конечно не за участие в антибольшевистском подполье. Разумеется, он в нём участвовал, не мог не участвовать: каждый честный русский человек того времени не мог не участвовать так или иначе в сопротивлении. Так называемых «заговоров», в которых принимал участие Гумилёв, был не один, а гораздо больше. Но убили его не за это — полезным им людям большевики спускали с рук и не такое.
Гумилёва убили не за то, что он делал как подпольщик, а за то, что он говорил и делал вполне открыто. Поэт в послереволюционном Петрограде был своего рода символом сопротивления русской поэзии, русской культуры, наступлению убогой «пролетарской культуры» и сервильному приспособлению недавней революционной интеллигенции к большевикам. Он мешал молодым и старым поэтам следовать рекомендации Блока — «слушать музыку революции». Он нём говорили, что он «живым словом заменял убиенные большевиками журналы». Утверждали, что молодые люди, побывавшие на гумилёвских семинарах поэзии, навсегда погибли для пролетарской культуры.
Древних ратей воин отсталый
Впрочем, ещё до потрясений 1917 года Гумилёв представлял собой удивительное явление на фоне большей части тогдашней интеллигенции — последовательный монархист, строгий приверженец церковного православия, пламенный русский патриот, без колебаний ушедший добровольцем на войну, а в литературе — противник мистической туманности символизма, не терпевший презрения к реальной жизни и конкретным вещам.
Пока другие авторы «серебряного века» провозглашали себя «королями поэтов», Гумилёв осмелился быть поэтом королей.
«Гумилёв — один из самых независимых, изящных, вольных и гордых людей, каких только приходилось встречать… ему не чужды были старые, смешные ныне предрассудки: любовь к родине, сознание живого долга перед ней и чувства личной чести. И еще старомоднее было то, что он по этим трем пунктам всегда готов был заплатить собственной жизнью» — писал после убийства поэта Александр Куприн.
Поэт, воспевавший реальное, не картинное мужество и отвагу, Гумилёв считал поэзию не плетением словес, а неразрывным с жизнью, четким, строгим по форме высказыванием о вещах и смыслах. Он уделял слишком большое внимание форме и сам всегда был в форме — то в изысканном фраке и цилиндре, то форме унтер-офицера, а затем и офицера.
«Я традиционалист, империалист, панславист. Моя сущность истинно русская, сформированная православным христианством… Я люблю всё русское, даже то, с чем должен бороться, что представляете собой вы…» — говорил он в 1917 году анархисту, будущему активисту Коминтерна Виктору Кибальчичу (Виктору Сержу).
«Древних ратей воин отсталый» говорил он сам