Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– То альмугабары, дружина короля дона Хайме и доблестного его сына; не то, что нынешние капитаны – шелковые кафтаны, портняжьими иглами исколотые.
– Погоди, а что там за жезлы – такие крепкие да увесистые?
– То жезлы правосудия доброй старины: дубовые, но не дубоватые, не кланялись от любого ветерка и не гнулись под грузом, будь то тяжелый металл, даже кошель с дублонами.
– Как отличались они, – говорил Андренио, – от нынешних, тоненьких, точно тростинки, гнущихся от одного дуновения свыше, от любого пустяка – от пары пернатых, сиречь, каплунов, и даже просто пера! А чей это там слышен хриплый голос?
– Зато слава его, поверь, отнюдь не хриплая, звучит громко. Это знаменитый алькальд Ронкильо, зерцало правосудия.
– А тот другой, который все проверяет?
– Он вошел в пословицу, это о нем говорил католический король: «Пусть проверит Варгас» [740]. Он все выяснял, ничего не путал, хотя и в те времена у правосудия были свои Киньонесы.
Странники наши уже смотреть устали, но колесо катилось неустанно, и при каждом обороте мир переворачивался. Рушились дома светлые и подымались другие, довольно темные, – потомки королей гнали волов, сменив скипетр на палку погонщика, а порой и на кружку для подаяний. И напротив, лакеи выходили в Бетленгаборы и Таикосамы. Увидели странники Кузнецова племянника, горделиво восседающего в седле, и другого, гарцующего верхом; свита пажей окружала того, чьего деда окружало стадо баранов. Еще оборот колеса – зашатались башни и донжоны, повалились замки, зато раскинулись таборы, и по прошествии времен король стал мужиком.
– Кто тот человек, – спросил Андренио, – что проживает в замке графов Имярек?
– Хлебопек, который дурно просеивал муку, зато хорошо копил дукаты, его отруби оказались ценнее муки, из которой замешана самая белая кость.
– А в замке герцогов Таких-то?
– Купец, что ловко продавал, но еще ловчей покупал.
– Возможно ли, – сетовал Критило, – что наглому тщеславию уже мало сооружать себе новые дома и что выскочки марают дома старинные, в древнейших поместьях?
Появлялись дерзкие писаки с не новыми рассуждениями, с заплесневевшими мнениями, ловко подкрашенными приятным слогом, и выдавали их за свои сочинения – и вправду «сочиняли». Без труда удавалось им обмануть нескольких педантов, но приходили мужи ученые, начитанные, и говорили:
– Да разве эта мысль не была высказана прежде? Где-нибудь в томах Тостадо наверняка найдется, хорошо приправленное и уваренное, все то, что эти писаки преподносят как свеженькое и новехонькое. Они всего лишь меняют шрифт, вместо готического печатают латинским, более удобочитаемым, «меняя квадратное на круглое», да на бумаге белой и новой, вот и мысль кажется вроде бы новой. Но ручаюсь, сие лишь эхо древней лиры, вся их писанина – списана.
На кафедрах церковных происходило то же, что и на университетских, те же непрестанные перемены – за краткое время, что наши странники смотрели, насчитали они с дюжину разных манер проповедовать. Услышали, как отброшено было основательное толкование священного текста и как проповедники увлеклись холодными аллегориями да скучными метафорами, превращая святых то в звезды, то в орлов, то в ладьи добродетелей, – битый час заставляя слушателей воображать себе то птицу, то цветок. Потом эту манеру оставили и ударились в описания да картинки. В проповедях воцарился языческий дух, священное смешалось с мирским – иной краснобай начинал свою проповедь цитатой из Сенеки, словно нет уже святого Павла. Читали то с планом, то без него; рассуждения были то связанные, то бессвязные; мысли то соединялись, то бежали врозь, и все рассыпалось на фразочки и остроумные обороты, приятно щекоча слух самодовольным книжникам, но во вред серьезному и основательному наставлению, – пренебрегая достойной манерой проповедовать, завещанной Хризологом [741], а также сладчайшей амброзией и целебным нектаром великого миланского прелата [742].
– О, любезный друг, – говорил Андренио, – скажи, появятся ли опять в мире Александр Великий, Траян или Феодосии Великий? Вот было бы славно!
– Не знаю, право, что и сказать, – отвечал Придворный, – ведь одного такого хватает на сто веков, и покамест появится один Август, прокатятся четыре Нерона, пять Калигул, восемь Гелиогабалов,.на одного Кира десяток Сарданапалов. Лишь однажды является на свет Великий Капитан, а за ним семенит сотня капитанишек, таких дрянных, что каждый год менять их надобно. Чтобы завоевать все неаполитанское королевство, достаточно было одного Гонсало Фернандеса; чтобы покорить Португалию – герцога де Альба; для одной Индии – Фернандо Кортеса, а для другой – Албукерке; а теперь-то, как надо отвоевать пядь земли, не управится и дюжина командиров. С одного набега захватил Карл Восьмой Неаполь, и ограбленный им Фердинанд [743] с одного взгляда и с несколькими пустыми кораблями вернул себе город. С одним кличем «Сантьяго!» взял католический король Гранаду, а его внук Карл Пятый – всю Германию.
– О, господи! – возразил Критило. – Ничего тут нет удивительного – прежде короли сами сражались, не их заместители, а большая разница, кто ведет бой – господин или слуга. Уверяю вас, батарея пушек не сравнится с одним взглядом короля.
– Вслед за одной королевой доньей Бланкой, – продолжал Придворный, – идут сто черных [744]. Но ныне, в другой королеве Испании [745]вновь расцвела прежняя Бланка и в благочестивой Христине [746] шведской возродилась императрица Елена [747]. Больше скажу вам: вновь появился сам Александр [748], только христианин; не язычник, но святой; не тиран, угнетатель многих стран, но отец всему миру, покоряющий его для Неба. Протрите полотном, – прибавил он, – свои стекла, и ежели полотном савана – тем лучше, оно лучше очистит их от прилипчивого праха земного. А теперь поглядите-ка на небо.
Они подняли глаза и благодаря волшебной силе прозрачных кристаллов узрели такое, чего никогда не видели. Великое множество тончайших нитей наматывались на небесные катушки, а тянулись нити от каждого из смертных, как из клубка.
– Ух, как тонка небесная пряжа! – сказал Андренио.
– Это нити жизни нашей, – объяснил Придворный. – Примечайте, как они непрочны, от какой малости мы все зависим.
Диво-дивное было глядеть на людей, как они, ни на миг не останавливаясь, катились и прыгали, будто и впрямь клубочки, а небесные сферы вытягивали из них силы, поглощали жизнь, пока не лишат человека всех благ и радостей, – остается ему тряпки клочок, саван убогий. И таков конец всему. От одних тянулись нити тонкие, шелковые, от других – золотые, от третьих – пеньковые да пакляные.
– Наверно, золотые да серебряные нити, – сказал Андренио, – идут от богатых?
– Ошибаешься.
– От знатных?
– Тоже нет.
– От государей?
– Слабовато рассуждаешь!
– Разве это не нити жизни?
– Они самые.
– А ежели так, то какова была жизнь, такова будет нить.
– Бывает, что от благородного тянется нить пакляная, а от простого – серебряная, даже золотая.
Здесь умирал один, там другой; этому оставалось совсем немного, когда жизнь начинал тот; природа прядет нить жизни, а Небо, знай, ее мотает, с каждым оборотом день за днем у нас отымает. И когда смертные пуще хлопочут да суетятся, скачут да мечутся, тогда-то быстрей и выматываются.
– Но заметьте, как исподтишка, как безмолвно свивают нам смерть, выматывая жизнь! – дивился Критило. – Да, ошибался, видно, философ [749], сказавший, будто горние сферы одиннадцати небес издают при вращении сладостную музыку, громкозвучную гармонию. О, ежели бы так было, пробуждали бы нас ото сна! Напоминали бы всечасно о часе кончины – и была бы то не музыка для развлечения, но призыв к прозрению.
Тут странники наши оглянулись на самих себя и увидели, что не так-то много осталось им мотаться; Критило лишь укрепился в стойкости и прозрении, но Андренио овладела меланхолия.
– На сегодня достаточно, – сказал Придворный, – сойдемте вниз поесть, чтобы какой-нибудь простодушный читатель не подивился: «И чем живут эти люди – никогда нам не показывают их ни за обедом, ни за ужином – не пьют, не едят, только философствуют?»
Они прошли на многолюдную площадь, не иначе как Навонскую, где густая толпа гудела многими роями, ожидая площадного представления: Придворный, когда оно началось, скрасил его тонкими замечаниями, странники же почерпнули в нем пищу для прозрения А что это был за чудо-балаган, о том сулит нам поведать следующий кризис.
Кризис XI. Свекруха Жизни
Человек умирает, когда только бы и жить – когда он стал личностью, обрел благоразумие и мудрость, накопил знания и опыт, когда созрел и поспел, блистает достоинствами, когда всего полезней и нужней своему роду, своей родине: ведь рождается он животным, а умирает личностью. Но не говорите «такой-то нынче умер», а «нынче он кончил умирать», ибо жизнь – не что иное, как каждодневное умирание. О, всемогущий, грозный закон смерти, единственный не знающий исключения, не дающий никому привилегий! А как бы надо пощадить людей великих, выдающихся деятелей, достославных государей, совершенных мужей, с коими погибают доблесть, благоразумие, стойкость, познания – порой целый город, а то и королевство! Вечно бы жить дивным героям, мужам славы, коим столь трудно дался путь к зениту их величия! Но увы, как раз наоборот: кто меньшего стоит, живет много, а кто многие имеет заслуги, живет меньше; век живет, кто недостоин и дня прожить, а люди блистательные недолговечны, промелькнут кометой – и нет их. Разумные слова изрек царь Нестор, о коем рассказывают, что он, спросив оракула о сроках жизни своей и услыхав, что проживет еще полных тысячу лет, молвил: «Стало быть, не стоит обзаводиться домом». А когда друзья стали убеждать его построить не только дом, но дворец, да не один, а много, на всякую пору и погоду, он ответствовал: «Вы хотите, чтобы на каких-нибудь тысячу лет жизни я сооружал дом? На такой краткий срок возводил дворец? Зачем? Хватит шатра или сарая, где б я мог приютиться на время. Прочно устраиваться в жизни – безумие».
- Ночь в Лиссабоне - Эрих Мария Ремарк - Классическая проза
- Вырезки из вчерашнего номера газеты «Лас нотиниас» - Франсиско Аяла - Классическая проза
- Встреча - Франсиско Аяла - Классическая проза
- Скончавшийся час - Франсиско Аяла - Классическая проза
- ЗАТЕМ - Сосэки Нацумэ - Классическая проза