Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, это верно, немцы в тринадцатом году сочли, что танки слишком дороги и бесполезны, и отказались от них. Об этом у нас сказано еще в первой части главы. Тут вы, безусловно, правы, моя дорогая Габи. Но с другой стороны, у немцев были пулеметы, тогда как у французов…
— Курсанты училища Св. Кира, весь выпуск, в парадной форме, пошли на эти пулеметы. И мы, французы, гордимся этим, это был самый возвышенный момент за всю войну. — Ее лицо залилось краской, глаза сверкали не столько от волнующего воспоминания, сколько от гнева.
— Да, может это и так. Но офицеров, ответственных за это, следовало бы расстрелять перед представителями всех департаментов Франции, — сердито произнес Штеттен.
— И вы осмеливаетесь говорить это на французской земле!
Профессор с юных лет любил женщин, как невезучий крестьянин дождь: влаги то слишком много, то слишком мало, но всегда дождь идет в неподходящий момент и всегда не столько, сколько надо. Теперь он счел, что Габи чересчур много. Для него не могло быть хуже непристойности, нежели воодушевление женщины военным геройством убитых молодых людей.
Габи тоже была сыта по горло, она вышла и закрыла за собой дверь.
— Боюсь, что этот разговор не был нашим бесспорным успехом, — заметил Штеттен. — Лучше поискать утешения за глупость наших современников в этом старом арманьяке. В другой жизни мы будем больше думать об эстетике. Не объясните ли вы мне, Дион, почему нам так трудно поверить, что красивый человек может быть глуп, и почему нам так грустно, когда мы в этом убеждаемся? Почему мы от красоты ждем так же много, как от гениальности? Возьмите-ка вторую рюмку и отправляйтесь наверх, к богине Артемиде. Нельзя заставлять женщину ждать больше, чем ей требуется, чтобы придумать половину упреков, которые она швырнет своему возлюбленному.
Молодая женщина покинула их ранним утром в глубоком унынии; возвращаться в этот дом она не желала. На четвертый день Дойно поехал в город, чтобы помириться с ней. Он сопровождал ее к аббату Перре, благообразному мужчине в цвете лет. Аббат был предельно дружелюбен, завел разговор о современной французской литературе, хвалил левых писателей наравне с католическими. Когда Дойно в свою очередь заметил, что католические романисты были отличными психологами, аббат с улыбкой сказал:
— Разумеется, ибо они никогда не забывали, что такое грех. Кстати, вы должны как-нибудь вечерком зайти ко мне вместе с бароном Штеттеном. Я принимаю по понедельникам. Собирается обычно человек двадцать, и мы находим радость в том, чтобы обо всех и вся говорить только самое плохое. Лучше быть дважды не правым, чем один раз скучным. Этот девиз приписывают нам.
Дойно обещал осенью навестить его вместе со Штеттеном. Габи же он обещал, что никогда больше не допустит политических дискуссий в присутствии Штеттена, что он будет думать о ней не меньше, чем об этом «старом габсбургском бароне», что о ней и ее семье он будет говорить только с ней (и иногда, конечно, с аббатом Перре), а больше ни с кем. Он еще много чего сказал, и она согласилась поехать с ним.
О рыбе, приготовленной ею в этот вечер, Штеттен распространялся целых полчаса. За кофе он принялся прославлять французский образ жизни, французскую литературу, физику, архитектуру, садоводство, леса, автострады, старые французские соборы и наконец хозяйственные добродетели француженок.
— Таковы мои истинные чувства. Вы по-прежнему будете нам верны?
Настроение у всех было прекрасным, лучше, чем когда-либо, и Габи осталась. Добрая воля была так велика, что на столе то и дело возникали венские блюда, — Габи раздобыла рецепты у своей кузины, мать которой была словацкой венгеркой родом из Вены.
Штеттен продлил их пребывание в этом доме, вернуться в город они должны были только в конце октября, а до тех пор, он надеялся, книга будет окончена.
Основная трудность заключалась в том, чтобы этот на первый взгляд единичный феномен, современную войну, представить так, чтобы была понятна ее сверх-детерминированность. Почти любая известная доселе теория войны была правильной, вполне удовлетворительной, если не принимать во внимание другую. Эта другая и еще третья могли быть в одинаковой мере убедительными. За всеми фразеологиями и «идеологиями» просматривались существенные взаимосвязи. Обнаружив их, естественно, начинаешь их переоценивать, хотя бы потому, что до сих пор их недооценивал, а может, и вообще не замечал.
Речь идет о гарантированных в политическом и военном отношении источниках сырья и рынках сбыта. Но, разумеется, не только о них. Из-за чего бы ни велась война, на самом деле — и это уже на протяжении тысячелетий — она неизменно ведется и ради образования более крупной государственной единицы. Деревни, города, княжества воюют друг с другом до тех пор, покуда побежденные и победители не сольются в новую единицу. Таким образом, с одной стороны, любая война абсурдна, но в ней есть известный исторический смысл: люди от истории, так сказать, локальной, все больше стремятся к провинциальной, региональной, национальной и, наконец, к всемирной истории. Если победители не были достаточно благоразумны, приходилось воевать во второй, в третий раз — пока наконец более крупная единица не окрепнет и не водрузит общее — победителей и побежденных — знамя над развалинами и горами трупов.
— Истинный вопрос жизни и смерти не в том, хотим ли мы следующей войны, — впрочем, всерьез нас никто об этом не спрашивает, — а в том, будет ли соответствовать смыслу истории мир, который затем наступит, будет ли он по-истине всеобщим миром или нет, — диктовал Штеттен конец главы.
Следующие главы были посвящены социально-экономическим феноменам последней войны. Штеттену и Дойно пришлось проработать много статистических данных, и на это у них ушло немало времени.
Все чаще случалось, что Штеттен, диктуя, вдруг умолкал, ссылаясь на усталость. Конец лета пробудил в нем тоску по родине, с каждым днем набиравшую силу. Он даже себе не хотел признаться, что как малый ребенок тоскует по родному городу, по Венскому лесу. Из всех городов мира именно родной город был для него запретным — эта мысль терзала его. Он больше не мог жить на чужбине, вдруг все здесь — и дом, и холм позади дома, река, лесок, — все стало казаться ему отвратительным, пошлым. Обычно он ничего не скрывал от Дойно, но об этом чувстве и словом не обмолвился. Когда оно на него накатывало, он поднимался к себе в комнату и садился на стул в углу, лицом к стене, ожидая, когда пройдет боль.
Ближе к осени умер доктор Грундер. Почувствовав, что сердце его ужасающе слабеет, он с великим трудом спустился с пятого этажа и попросил вызвать врача. Была уже почти ночь, никто не захотел или не смог сразу пойти за врачом. Наконец консьерж привел полицейского врача. Сразу после инъекции Грундер скончался. Штеттен, глубоко взволнованный этой новостью, до поздней ночи сидел на террасе, словно погрузившись в созерцание причудливого переплетения судеб.
В последний раз он видел Грундера в окружении венских рабочих; это было в разгар гражданской войны. В нем не было ничего особенно привлекательного, никакого магнетизма, и все-таки с самых юных лет его окружала толпа приверженцев. Казалось, и он в них нуждался, никогда не желая остаться в одиночестве. Быть может, именно поэтому он всегда был одинок, как это случается с вождями.
И в том, что Грундер именно так умер, на руках у двух людей, каждый из которых был профессионально обучен безразличию к чужой судьбе, и в том, что взгляд умирающего мог остановиться лишь на консьерже или на скучающем лице полицейского врача, — во всем этом был свой смысл. Рвет ли смерть ткань судьбы в клочья или только причудливо надрывает, надо всякий раз доискиваться заново. Непостижимо, чтобы такой человек, как Грундер, мог умереть странной смертью. В чем же тут смысл?
Уже далеко за полночь к нему присоединился Дойно.
— Говорят, что сердечный приступ застал его за письменным столом, во время работы. Знаете, Дион, какой была его последняя фраза?
— Нет. А вот заголовок статьи, которую он писал, звучит так: «Первоочередные задачи австрийского рабочего класса после второй мировой войны».
— Это вполне в его духе, конечно, первоочередные задачи после будущей войны. О менее первоочередных он хотел написать потом, когда будет больше времени. А теперь он лежит на этом просторном и все-таки переполненном кладбище Пер-Лашез, как раз напротив стены расстрелянных коммунаров. «Victus victurus»[105] — эти слова он мог бы выбрать себе как надгробную надпись. Похороните меня неподалеку от него, Дион, на чужбине земляки должны лежать рядом, если даже при жизни они и не стояли рядом. Мы так давно его не видели, из равнодушия, из лени — так почему же мне кажется, что с его смертью мы стали еще более одинокими? Может, потому, что она напомнила мне о моей смерти, которая тоже не за горами?
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза