Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День стоял дивный, теплый, но не жаркий, и свет был не слишком ярким, приятным для глаз. Но Дойно, медленно идущий по дороге, чувствовал, что эта иллюзия не может долго длиться. Скоро появится отчетливая мысль о тщетности всех его действий. Любой поступок оказывался пустым жестом, ничего не дающим. Это как в детских снах, когда бежишь, убегаешь от Смерти и не можешь сдвинуться с места, кричишь и не можешь издать ни звука — столько неимоверных усилий и — ничего. Мир, расколотый надвое мир: всюду одни причины, и нигде никаких следствий.
Мара собиралась убить Славко, а в результате — крохотный эпизод, убого комичный, как неудачная игра слов; он отправился предупредить человека о готовящемся покушении, вывести его из зоны смерти — в результате разговор немого с глухим; Эди со своими людьми уже несколько месяцев добивается разрешения на работу, и все ни с места. Они проедают свой жалкий капитал, спорят о новых моделях игрушек, о пересмотре социологической схемы и о том, не следует ли им махнуть рукой на весь проект и взять пока в аренду большую ферму.
Но ни у кого всерьез не возникала мысль положить конец своей жизни, отчаяние все еще было нетерпением надеющихся.
Дойно уже перестал ждать, когда же иссякнет последняя капля надежды. И не было Бога, который мог бы его избавить от нее. Он был обречен надеяться.
— Я оказался прав, вы могли бы и не ездить, Дион, — сказал Штеттен.
Теперь и Джура склонился над газетой. Две фотографии, нарисованная схема и сообщение об убийстве Оттокара Вольфана занимали почти половину первой полосы. На третьей сообщались дальнейшие подробности. На фотографии Вольфан был изображен девятнадцатилетним юношей, очень красивое, но нельзя сказать чтобы открытое лицо, плоская соломенная шляпа. Руки сложены ковшиком, и оттуда, как из земли, торчит цветок. Рядом помещена фотография трупа: глаза, раскрытые в безграничном изумлении, вздернутые брови, рот страшно искажен, словно разорван, губы потрескались. На схеме было обозначено место, где стояла машина, и место, слева от радиатора машины, где жертву настигла пуля, выпущенная с расстояния 5–6 метров из-за какой-то кучи, он был, как писала газета, «буквально изрешечен шестнадцатью пулями». Наконец обозначено было и место, где скрывались оба убийцы. К этому месту вела пунктирная линия, означавшая шаги женщины, спешившей из машины к сообщникам, пока они не разрядили свои пистолеты. Единственный — случайный — свидетель преступления видел, что женщина хромала. О том, как она была одета, он ничего сказать не мог. Он не помнил, в плаще она была или без.
— «Кровь алым цветком расцвела у него на груди», — процитировал Джура. — Красиво сказано, так и быть, прощаю автору эту красивость, я бы так, во всяком случае, не смог. Автора, видно, привлекла параллель между двумя фотографиями. Этот цветок на груди, и как раз на том самом месте, которое потом, благодаря верной и любящей женщине, изрешетили пулями, естественно, наводит на размышления. Но с другой стороны, это самой жизнью преподнесенное, готовое к употреблению, сравнение принципиально неприемлемо. Вообще символов следует остерегаться так же, как и женщин, которые сшибают каблуки с туфель и таким финтом выманивают очень хитрого мужчину из укрытия: вперед, к сапожнику, вперед, к смерти!
— Непостижимая глупость! — нетерпеливо вставил Штеттен.
— Не глупее, чем история о Самсоне и Далиле или об Олоферне и Юдифи, — отвечал Джура. — Для художников такие анекдоты — просто клад. И оперным либреттистам тут есть чем заняться, а больше они ни на что не годны. Вот уже пять тысяч лет в распоряжении писателей всего-навсего пять сюжетов, всегда одних и тех же и…
— Пять? — насмешливо переспросил Штеттен. — Друг мой, вы очень преувеличиваете!
— Возможно, ну, скажем, три сюжета, два трагических и один комический.
— В данный момент вас больше привлекает комический. Эта подлая ликвидация вас, видимо, не возмущает. Злоупотребление любовью в целях низкого убийства, лейтмотив нашей эпохи, кажется, не слишком вас интересует.
Дойно перебил профессора:
— Женщина, может, и любила мужчину, и даже в эти три последних дня, которые они пробыли вместе. Даже когда они садились в машину, она, может, еще надеялась на чудо, на то, что она все-таки не скажет Вольфану: «Подожди немного, мне что-то опять нехорошо». Но она не позволила себе это чудо.
— Ладно, — сказал Джура. — Дездемона вырывает кинжал из рук Отелло и закалывает супруга, Ромео умирает, а Джульетта остается жить. Но что нам-то делать с этими героическими вдовами? Выдать их замуж? А почему бы и нет? Но тогда мы опять займемся комическим сюжетом, который и без нас не захиреет. Все это можно было бы, например, так подать…
Штеттен слушал его с все возрастающим интересом: Джура был из тех рассказчиков, что еще в незапамятные времена ходили по славянским деревням. Он был родом из Византии, не из Рима. Эта мощная лысая голова, широкий, до смешного подвижный рот, большие, чарующие глаза византийской мадонны на чувственном лице — в его святость верилось так же, как и в его неукротимую греховность.
И в противоположность ему Дойно — сын своей расы, своего народа, тысячелетиями уже обитающего в городах. Для него все три сюжета, два трагических и один комический, давно уже слились воедино. Любое сражение было сражением с ангелом, на возвращение которого надеялись, чтобы одержать над ним победу. Ибо потерпеть поражение даже от ангела было бы невыносимо.
Эти два человека, таких разных, но тем не менее по-братски привязанных друг к другу, должны быть непобедимы, думал Штеттен. Но они уже повержены, обречены, как капли дождя на палящем летнем солнце.
Дойно ушел, отправился на поиски Карела. Поиски были тщетны. Он напал, совершенно случайно, на след женщины. Она скрывалась в Париже. На сей раз презрение к ней оказалось слабее сочувствия. Все эти Маргит, Карелы, Вольфаны — все они были сообщниками и жертвами одновременно. Как эпоха, что их сформировала, они были достойны презрения, опасны и жалки одновременно.
Глава третья
— Я пришла за тобой. Как я тебе сегодня нравлюсь, Дойно?
— Сегодня ты еще красивей, чем всегда, Релли, ты похожа на женщину, решившую вновь завоевать мужчину, которого знакомство с семнадцатилетней девочкой заставляет пересмотреть все свое прошлое.
— Тебе бы романы писать.
— Нет, Релли, это так скучно, подробно описывать, как девица соблазняет мужчину. Твой коллега Джура утверждает, что у вас, писателей, уже тысячелетиями существуют всего лишь три сюжета. И вам приходится все больше сгущать их, чтобы потом снова разбавлять. Вы все Пенелопы; впрочем, она была добродетельная женщина, но…
— Я решила не быть больше добродетельной женщиной. Сейчас я тебе представлю Джеральда, это мой избранник. Надеюсь, он тебе понравится.
Тон ее был иронический, но говорила она всерьез. В сущности, я ведь совсем не знаю, как она живет, подумал он в некоторой оторопи. Мы же не даем ей вставить слова. Рукопись ее последней книги я куда-то задевал, не прочитав ни строчки. Я отношусь к ней так же скверно, как будто она все еще моя жена, хоть мы и разошлись больше двенадцати лет назад.
— Сядь, Релли, нет, не сюда! Не надо смотреть на обои, лучше смотри на дерево. Ну, так что стряслось?
— Отчего ты людей любишь куда меньше, чем деревья, хотя даже названий их никогда не знаешь? Почему деревья для тебя всегда чудо, почему…
— Ты не это хотела сказать. Ты несчастна, почему?
— И тебе не стыдно об этом спрашивать? Ты же только хочешь узнать, почему я не хочу больше быть несчастной? Когда я вижу озабоченно наморщенный мальчишеский лоб Джеральда, я понимаю, он раздумывает, в какой ресторан ему меня повести или осмелиться ли ему взять меня под руку, идя по бульвару Монпарнас, или не пригласить ли меня на коктейль к его американским друзьям, или не слишком ли много он говорил о себе, не кажется ли он мне немного ограниченным, и не лучше ли утаить от меня, что однажды его чуть не совратил мужчина. И я в присутствии мужчины, отягощенного такими заботами, чувствую себя счастливой. Я сыта вашими проблемами, я их ненавижу, это бессмысленное мучение и к тому же страшная тоска. Понимаешь, Дойно? Теперь, когда Паули опять за городом, мне вдруг пришло в голову, что у меня вовсе нет причин бросаться в Сену. И тут подвернулся Джеральд. Благодаря ему я снова вспомнила, что я женщина, что на свете есть не только Гитлер и Сталин, не только префектура, которая не дает вид на жительство и разрешение на работу, не только ваши большие и грандиозные перспективы, а еще масса людей, которые живут по-настоящему, просто — живут. Будет война? Плохо ли, хорошо ли, но это будет потом. Пока нет войны, значит, мы живем в мире. Почему ты меня не перебьешь, не давай мне больше говорить! Если ты не помешаешь мне говорить, мне станет так себя жалко, что я зареву. У меня распухнут веки, я буду хлюпать носом и весь вечер сморкаться. Так что уж лучше произноси свои речи, они отбивают у меня охоту говорить о себе.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза