вправо, но почему-то не свернул, Сене в темноте ничего не оставалось, как идти по Толиному следу: возле берега чего только нет, чтобы опрокинуть лодку. Поэтому Сеня ушел сначала в море и там вырулил на широкую и свободную дорогу.
И только вырулил он, застелилась перед ним, играя, лунная дорожка.
Звук мотора сделался ровным, ноющим, разрываемый воздух упруго и колюче бил в лицо. Медленно, тяжело качалась справа глухая стена берега в лесе. Левый, дальний берег по-прежнему тонул во тьме, и тьма рисовала там огромные нелепые фигуры. Поселок сгинул, будто его и не было никогда, небо вытянулось в широкую, выстилающуюся перед Сеней полосу, тускло, страдальчески догорающую. Верно, что в эту июньскую пору заря с зарею целуются: не успела отгореть одна, не успела запахнуться ночь, а уж потягивает утром.
Сеня сгорбленно затаился, вглядываясь перед собой и ничего не видя, кроме изломанных и уродливых светлячков в воде, плавающих, казалось, поверху. Он не спрашивал себя, куда и зачем он сорвался, – им словно выстрелили, как снарядом, и теперь он будет лететь и лететь под напором вырвавшей его из покоя силы, пока эта сила не иссякнет.
Он успевал отметить: вон там, справа, где небо в разрыве леса оступается низко, его, Сенин, покос на криволуцкой елани; слева, где тьма гуще, вытекает в ельнике барановская речка – там стояла когда-то рядом деревня Баранова. А за речкой Толин покос. Из поселка смотреть: как раз там, над Толиным покосом, закатывается солнце. Затем, если перекинуться опять вправо, кардинская речка. Дальше… да не все ли равно, что дальше?.. Возбуждение спало, как только взлетел Сеня, и такая тоска взяла его, что он чувствовал в себе ее грызущее шевеление. И, словно оттуда, изнутри, пробило ознобом; Сеня застегнулся на пуговицы и натянул край плаща на колени.
Мрак из темного становился серым, мглистым, стало еще глуше, небо сыро обвисало, что-то неразличимое звучало там, в небе, что-то, как при натуге, вздышливое. Свинцовое полотно воды зарябило, сморщилось. Ухнуло и тяжело оборвалось что-то в воду слева. Лодка дернулась, вильнула. Глухой стон прокатился с берега на берег и отозвался справа сжатым эхом. «Берег подмыло, – вяло шевельнулась в Сене догадка. – Почему-то ночью или, как сейчас, под самое утро обваливается подмытая земля. На ночь приходится последняя подтачивающая капля». И тут же перебилось: «Это не от последней капли обрушилась земля, а от звукового удара с лодки. Вот что я наделал…»
Господи, да зачем он здесь? Что с ним?
Подумалось затухающей мыслью и не ответилось, отвечать было нечем. Все цепенело и умолкало в нем, все затвердевало в один нечувствительный комок. Через полчаса Сеня уже не замечал, как, сгоняя отмершие частицы мглы, наливается свет, как обозначаются еще шире раздвинувшиеся берега, как подсыхает и поднимается небо. С низовий потянуло ветерком, но и его не заметил Сеня. И когда заглох мотор, он не обратил внимания на исчезнувший звук, не ощутил, что он никуда больше не летит, лишь почувствовал приятное минутное облегчение и за эту минуту сполз с сиденья на деревянную решетку на дне лодки и укрылся плащом.
Перед восходом солнца с той стороны, откуда приплыл Сеня, брызнула на море заря, чистая, веселая, нежная, и все собой омыла и оживила. Упала она и на старую черную лодку, качающуюся на волне, покрутила ее, обогревая, и принялась подталкивать по старому ходу воды.
А ведь не туда надо было лодке. Надо было ей как-то разворачиваться и какой-то тягой двигаться обратно.
Но Сеня спал. И заботиться о своем возвращении ему было совершенно ни к чему.
1996
Вечером
Тихий, ласковый вечер начала августа. После дождей всегда притихает, отдыхает земля, жадно отдается солнцу. Солнце второй день, а до того пять дней полоскало лишь с короткими редкими передыхами – да так некстати, посреди сенокоса, что деревня ахала в каждом доме. И теперь заторопилась, заторопилась… У кого гребь – поднимай, отрывай от стерни, вороши, у кого копны – разбрасывай, суши, у кого на корню трава – поглядывай на небо, не принесет ли новой беды.
Солнце только что зашло и бьет споднизу алым горячим заревом, широко растекающимся вдоль западного горизонта и ярко, чисто отражающимся в воде и правом от деревни, нижнем ее разливе. Еще вчера дымились подсыхающие и скаты крыш, и заборы, и поленницы с дровами, и лавочка, на которой сидит сейчас подле своей избы бабка Наталья. Сегодня грязнится только дорога, но и она начинает подсыхать и лоснится – точно вытапливается что-то сальное из жирной грязи. Воздух хмельной, густой; зелень по лесам налилась до темного глянца.
Бабка Наталья вышла за ворота оглядеться – улица была совершенно пуста, только собаки и коровы лежали вдоль тротуарчиков, где нагрелось больше. Вышла, присела под закатным покоем да так и пристыла. Из калитки напротив вышел Сеня в толстой пестрой рубахе навыпуск и в глубоких кожаных тапочках на босу ногу. Одиноко сидящего человека в деревне видеть в редкость – Сеня пошел посидеть вместе.
– От безделья маешься, бабка? – сказал он, усаживаясь и пробуя лавочку на прочность: с месяц назад он углубил врытые в землю чурбаки, на которые положена доска.
– Маюсь, – согласилась бабка Наталья. – Ты от большого хозяйства маешься, я от маленького. Отчего-нить кажный мается.
Она не держала уже по старости ни скотину, ни свиней, только огородишко, чтобы «разгуливать руки», как она говорила, да радовать живот.
– Отчего-нить да маешься, – повторила бабка Наталья и сладко вздохнула. – Завтри опеть будет вёдреный день, под твою хлопоту. Много накосил-то?
– Свалил за рекой всю траву и смотреть боюсь, – невесело сказал Сеня. – Не знаю, как нонче будем. Вот ведь врут! Вот врут! – вдруг вскинулся он. – Собрался утром на елань, я туда еще не заходил, а по радио говорят: в Красноярске дождь. В Красноярске дождь – завтра сюда жди. Испугался сдуру, что и на елани свалю под мокро, не пошел. А тут такая зарева!
– Зарева… А может, и пойдет…
– Да не пойдет! Привыкли врать!
Он не мог простить себе потерянного дня и злился. Но взглянул на Ангару – водное сияние подвигалось к деревне, будто солнце за лесом ударилось о земную твердь и растеклось огненной рекой, двинувшейся встречь старому течению, отметил, что по небу яркозолотистое полукружье утягивается к горизонту, открывая нежную, какой-то младенческой чистоты синеву, – засмотрелся Сеня и тоже вздохнул, успокаиваясь. «Все надо, надо, надо!.. Ничего не надо! Вот это надо! – решительно подумал он. И направил свою решительность на коров. – Зачем