ища, не приласкает ли кто его. Сеня молчал. Мало кого он мог слушать так долго, чтобы не вмешаться, но тут вмешиваться не хотелось, будто в самом голосе, звучащем то внатяжку, четко, то прислабленно, откатно, содержалось условие не перебивать.
– После Карды пароход, который сделался для меня тюрьмой, погреб на другой берег, – чуть отдохнув, продолжал Бронислав Иванович. Кобель почувствовал, что он начинает мешать, и отошел, снова лег, прядая ушами при голосовых волнениях. – Там, километрах в десяти от Карды, была деревня Черепанова – последняя, название которой было мне знакомо. Дальше начиналась совсем неизвестная земля. Вдали от берегов меня снова оставили одного, я уже плохо помнил себя. Взобрался на верхнюю, чистую палубу, под ветер и ночь, а уже наступала ночь, и стоял в оцепенении, смотрел, смотрел неотрывно, как меня увозят. Я помнил себя урывками: помню, чуть было не осмелился пойти в капитанскую рубку, чтобы вымолить освобождение, но не пошел – потому, наверно, что никому больше не верил. Все были против меня. Я затаился, как зверек, и по-звериному, интуитивно стал скрываться от всех. Ночью на верхней палубе было пустынно, но редкие фигуры появлялись. Я выбрал место на площадке внутри палубы, где снизу поднималась лестница, а боковые двери напротив одна другой вели на правый и на левый борта. Если кто всходил по лестнице, я успевал выскочить на борт, если кто шел по левой стороне палубы, я перебегал на правую. Так я несколько раз избегал встречи с матросами, уверен, что они искали меня. У трапа мне больше делать было нечего, и, если бы меня поймали и потащили туда, я бы стал отбиваться, я и предложение сойти принял бы за издевательство. Но, думаю, никто бы мне такого предложения делать не стал.
И вот пароход подчаливал, я слышал, как загремела якорная цепь и как он разворачивался носом против течения. Зазвучали команды с капитанской палубы. Я выскользнул на борт, который подтягивался к земле, но затаился возле двери. Прожектор шарил по берегу, нашарил несколько человек. Они спустились вниз, к трапу. Трап был закрыт от меня высоким бортом. Затрубил гудок сразу с тремя короткими подгудками, это значило, что посадка окончена. Опять команды, пароход задергался, оторвался от земли и начал сплывать. Заработали машины, все тело парохода забилось крупной дрожью. Но вот машинный натяг ослаб, и движение стало спокойнее. Отошли. Луч прожектора убрали с берега, он потонул во мраке.
Я подошел к борту – берега было не видно. Вода внизу выгонялась в волну, в ней кувыркались звезды. Были в ту ночь и звезды, но какие-то слабые, мерклые, света они не давали. Оттого что берег исчез, будто откатился сразу далеко-далеко, я перепугался и, помню, на мгновение дрогнул. Но только на мгновение. Мне показалось, что по лестнице поднимаются, боязнь быть схваченным взметнула меня на металлический бортик, я оттолкнулся и полетел. И долго, мне показалось, что падал я долго, летел бездыханно, пока не ударился больно и шумно в воду. Один сандалий сорвался у меня еще на лету, второй я потерял в воде.
На что я рассчитывал, трудно сказать. Да ни на что не рассчитывал, мне было все равно – тонуть или ехать в Братск. Мы все в деревне плавали, но в хорошие пловцы не выходили. Вода в Ангаре всегда холодная, быстро прижмет всякий стиль и погонит к костерку на берегу. Но будь я и пловцом, дело могло все равно кончиться печально по двум причинам. Одна – судороги от ледяной воды, и вторая – если бы моего прыжка не заметили на корабле. Я шлепнулся в воду, как лягушка, и сильно зашибся, но хуже того – я не видел берега и знал только отгребаться от парохода. Когда меня бросились искать прожектором и осветили берег, он оказался совсем не там, куда я греб. Он ни с того ни с сего оказался далеко правей. О-хо-хо! – подчеркивающим удивленным вздохом отозвался Бронислав Иванович на свое тогдашнее положение. Сеня покосился на него, спросил, дав отдохнуть:
– С парохода вытащили?
– Нет, сам выплыл, – радостно и быстро отвечал Бронислав Иванович. – Сам. На пароходе поднялась тревога, я слышал, как на всю Ангару прогремело: человек за бортом! Меня держали под прожектором и то ли спячивались, то ли разворачивались… Они бы не успели. Я уж нахлебался, уж столбиком встал – дно ногами искал… Это было первое в моей жизни чудо. Меня вынесло на косу, на мелководье. Сил во мне не осталось, на ноги подняться не мог, пополз, покатился по камням. Но продолжал бояться, что догонят и схватят. Не знаю уж, как влез на яр, много раз обрывался. И – в лес! Пароходы по лесу не ходят, – пошутил Бронислав Иванович, умолкая.
Сеня ждал. От всякого рассказа, в котором происходила серьезная история, Сеня требовал аккуратности: где меня взяли, туда и доставьте.
Только смерть могла помешать мальчишке вернуться домой. А он выжил, иначе Бронислав Иванович не сидел бы рядом с Сеней.
– Домой-то как попадал? – подтолкнул Сеня, подождав. – Была же ведь обратная дорога – где она?
– Домой? – встрепенулся Бронислав Иванович. – Ну так что ж домой?.. Утром солнышко ра-ано взошло. Я и побежал. Увезли меня километров за тридцать с гаком… весь день бежал.
– В носках?
– Нет, носки жалко было, – рассмеялся Бронислав Иванович. – Носки я в карман спрятал. Зачем нам, босоте, добро трепать? Нам ни камень, ни стерня – все нипочем. Бежал и бежал… Впрочем, не помню, как бежал. Помню, как через Ангару переправлялся. Вечером, уж в сумерках, дядя Савелий, бакенщик, свое хозяйство оплывал, свет флоту на ночь давал. Я до него докричался.
– А с Соколом встречался?
Бронислав Иванович хмыкнул:
– Я с ним встречался, он со мной не встречался. Он меня и не помнил. А у меня улетучилось скоро то, что называется обидой. Я ведь считал себя как-никак героем. Не дал увезти в Братск, перехитрил охрану, не побоялся сигануть. А Сокол одну только навигацию и ходил у нас, потом куда-то исчез.
– Помнил он тебя, – уверенно сказал Сеня. – И боялся. Ты его не просто так победил, что на лопатки положил, а после этого вскочили, отряхнулись и разбежались. Ты его на всю жизнь победил. Он и с Ангары из-за тебя ушел.
Бронислав Иванович, устав от рассказа, машинально кивнул, но вдумался и взглянул на Сеню внимательно. Сеня сидел рядом с ним парнишка парнишкой, остро торчали выставленные коленки, легкое тело подано вперед, туда, где перед Сеней рисовалось что-то после рассказа,