войне. В этом смысле идут на нас именно фашистские орды. Пусть солдаты введены в заблуждение, обработаны, распропагандированы… от этого нам с вами не легче!
— Вот, вот! Распропагандированы! Значит, обратного содержания пропагандой можно и нужно подействовать на немецкую армию и народ. И не только немецкий… Надо призвать к прекращению бойни все народы, втянутые в эту войну… Объяснить всем, что война в наш век — дело, противное разуму.
— Вы неисправимый пацифист, Борис Дмитрич. Мы с вами на эти темы не раз уже спорили. Пацифизм, призывы к миру в то время, как гитлеровцы лезут напролом…
Дарский снова перебил:
— Но что же делать, по-вашему? Признать, что войны неизбежны, что их никто и ничто не может предотвратить, остановить?
— Признать, что мы, Советский Союз, ведем войну справедливую против агрессора, и биться с фашистами до последней капли крови! — напряженно глядя на Дарского, ответил Тоболин. — Вы же поймите: если мы, русские, вернее Советский Союз, не дадим отпор, начнем колебаться, Гитлер может победить. Представляете, что тогда будет? Он превратит и нашу страну, и всю Европу, а то и весь мир в застенок, и на земле воцарится такой мрак, по сравнению с которым мрак средневековья покажется солнечным утром. Фашисты сожгут всю русскую литературу. Не говорю уж о марксистской литературе, — ее они сожгут в первую очередь. Имена Маркса, Энгельса, Ленина и других марксистов они постараются на века вытравить из памяти народов. Заодно с книгами уничтожат миллионы советских людей под предлогом расовой неполноценности. Оставшихся от уничтожения трудящихся ввергнут в такое беспросветное рабство, перед которым рабство Древней Греции, Древнего Рима покажется пастушеской идиллией.
— А ну вас! — встревоженно произнес Дарский. — Вы таких ужасов наговорили… неизвестно, что и думать. Разве возможно такое в наш век?
— Почему же невозможно? Костры из книг они у себя уже жгли. Тысячи коммунистов уничтожены без суда и следствия, — сказал Тоболин.
Симпатии Андрея почти все время были на стороне Дарского, хотя его смущала общность слов писателя со словами отца насчет напрасного кровопролития. Но отец предлагал поднимать руки кверху, а Дарский надеется иными средствами остановить войну, что было бы очень хорошо, если бы удалось. Когда же Тоболин нарисовал, что может получиться, если Гитлер победит, Андрею стало страшно, будто все, что говорил его друг, вот-вот может свершиться. Он давно знал, что фашисты жгли книги, убивали коммунистов, но все это они делали где-то далеко, там, в своей Германии. Никогда и в мыслях он не допускал, что они могут прийти к нам, в Советский Союз, и тут творить то же самое, что творили у себя, во Франции, Чехословакии, Польше. Он всегда был уверен, что Красная Армия не пустит фашистов в нашу страну. «Но Красная Армия пока отступает… Значит, всякое может быть… Сергей прав: нам колебаться нельзя. Отечество, культура, все народы в опасности. «Доспех тяжел, твой час настал…» Опять нам выпала доля спасать не только себя — все человечество, и в первую очередь Европу. Нет, не до пацифистских размышлений и разговоров теперь. И что же это я — с отцом и Макаром спорил, а Борису Дмитричу поддакиваю!»
И когда Тоболин, выпив свой чай, поставил стакан на блюдце, Андрей тихо, взволнованно вдруг заговорил:
— Ты меня убедил, Сергей. Войну, увы, не остановить ни Коминтерну, ни правительствам, ни даже народам. Они же, гитлеровцы, как бешеные. Какой же с ними мир, какое братание? И вы, Борис Дмитрич, подумайте… У вас действительно очень шаткая позиция. Конечно, войны — дело тяжелое… нехорошее… и мы все противники войн… Но если враг топчет наши поля, разрушает города, убивает наших людей, мучает их, издевается над ними… нам же ничего не остается…
Дарский нервно встал. Худощавое лицо его как бы заострилось, стало сердитым.
— В ту войну все соглашатели и шовинисты говорили точно так, как вы оба сейчас говорите, Андрей Аникеич. В особенности французские социалисты и русские меньшевики. Раз, дескать, война началась, — надо защищать свое отечество от варварского нашествия немцев, хотя немецкие солдаты были тогда не большими варварами, чем все остальные. Вы читали Роже Мартен дю Гара о войне тысяча девятьсот четырнадцатого года?
— Читали, — холодновато ответил Тоболин. — Ну и что? Не собираетесь же вы повторить или разыграть заново роль Жака Тибо? — Тоболин строго поглядел на Дарского.
— Жак Тибо — героическая личность! — запальчиво, патетически воскликнул Дарский, пророчески подняв кверху худую руку с вытянутым указательным тонким пальцем. — Такие, как Жак Тибо, — единственная надежда на земле, что человечество не погибнет и рано или поздно освободится от зверства. А вы, Сергей Владимирович, да и вы, Андрей Аникеич, неудержимо катитесь в бездну этого зверства. В сущности, вы оба самые примитивные шовинисты. И вы меня простите, мне с вами просто неприятно оставаться дольше.
Дарский надел свою белую полотняную шляпу, взял портфель, плащ и, не попрощавшись, ушел.
Травушкин и Тоболин переглянулись.
— Видал, какой чудак! — усмехнулся Тоболин. — Но роль Жака Тибо ему не сыграть, и не потому только, что время другое. Он минимум на две головы ниже Тибо, — сказал Тоболин. — Жаку оставалось сделать один шаг… и он стал бы настоящим марксистом и ныне защищал бы и Францию свою, и Страну Советов как антифашист. А Борис Дмитрич до сих пор твердит азы пацифизма…
Андрей согласился, чувствуя, что в нем самом происходит какой-то решительный перелом в мыслях и чувствах. Ведь всего полчаса назад он внутренне приветствовал Дарского с его ненавистью к войне и кровопролитиям, а теперь видел, что с одной этой ненавистью человеку нечего делать в настоящее время, что ненавидящий войну должен, обязан воевать против тех, кто ее разжег.
Потом друзья завели разговор о колхозных делах, которыми Травушкин всегда интересовался и которые Сергей знал во всей их простой обыденности.
Андрею все время хотелось спросить об Илье и Гале, но он не решался. Серьезность беседы с Дарским, последующий разговор об общественных делах создали такое настроение, что о своих личных чувствах и переживаниях как-то неловко было и думать и разговаривать. Молчал о Гале и Тоболин, хотя он отлично знал о намерении Андрея жениться на ней, и раньше, по весне, как будто сочувствовал ему, да и теперь, наверно, понимал, ради чего Андрей приехал в Даниловку. Наконец, поднявшись, Андрей сказал:
— Пойду домой. Будь здоров. «Опять над полем Куликовым взошла и расточилась мгла», — улыбнулся он, пожимая руку друга.
— Верно, — поняв намек, задумчиво сказал Тоболин. — Но на поле Куликовом вопрос, кто кого, был решен за трое суток. Теперь мгла погуще… и не над полем Куликовым, над всем миром