— Вы, редактор, — ясновидящий. Учится внучка Горбачева балету…
Внучки членов Политбюро — вот та непробиваемая броня, которая так надежно хранила Юрия Николаевича Григоровича и Софью Николаевну Головкину — директрису московской балетной школы (академии, училища — один черт).
Для шестилетней внучки Горбачева Ксюши Головкина открыла специальный подготовительный класс. При нашем безудержном российском подхалимаже можно было начинать учить балету внучку президента и пораньше. Зачем не в колыбели? Ну, а если бы Анна Павлова или Ольга Спесивцева были бы внучками — одна Горбачева, другая Андропова? Что тогда — не учить их балету?
В стране, где дедушка — президент, прошу вас, не учите. В стране, где государство содержит и школу, и театр, полностью финансирует их, — прошу вас, не учите. А если страна советская, партийная, изуродованная, втройне прошу вас, не учите!
Один просто приезд скромно, приветливо улыбающейся Раисы Максимовны на черном бронированном лимузине, с дюжиной охранников, дает такой капитал директору, такую безграничную власть, наводит такой страх на педагогов и соучениц маленькой Ксюши — вдруг отчислят, — такой перекос во взаимоотношениях между всеми, что теряется и здравый смысл, и всякое подобие объективности. А потом к месту и не к месту ввертывает Софья Николаевна в разговор, что были мы вчера с Раисой Максимовной в бане, и она очень настаивала… И Григорович на том же стоит (они с Головкиной в одной упряжи): был у Горбачева, и он мне говорит — делайте, Юрий Николаевич, все, что находите нужным, увольняйте, отчисляйте из театра, выводите на пенсию — словом, полный карт-бланш дал. От таких речей у советских чиновников всех уровней сердце в пятки падает. В струнку вытягиваются. За спиною ведь 70 лет подлостей, лизоблюдства. Вот вам и сановные внучки!..
Я пишу это со спокойной душою. Маленькая Ксюша — теперь она уж, верно, подросла, и дай ей Бог удачи и везения на балетном поприще, коли не бросит, — сказала в своем недавнем интервью немецким журналистам, что Анна Павлова и Майя Плисецкая — ее идеал и мечта. Спасибо, Ксюша. Но я стою на своем. Вмешательство президента и Раисы Максимовны в наши балетные дела было вредным и губительным. Лучше бы вам, Михаил Сергеевич, в ответственнейший момент истории не в балет нос совать, а решительнее и попристальнее экономикой, а на худой конец охраной складов оружия заняться. Может, меньше крови по окраинам бывшего Союза пролилось бы тогда-Как заблуждались сильные мира советского, чистосердечно полагая, что коли высоко сидят, то разбираются во всем лучше всякого: советы, указания направо-налево сыпали. А партийные подхалимы головами кивали, поддакивали, рты притворно разевали — ах, мол, какой выдающийся лидер. Многое сумел преодолеть Горбачев в своей природной советской ментальности. Но тут и запнулся — мы с Раисой Максимовной уж в балете-то доки. Ну-ка, Большой, направо равняйсь!..
И совсем курьез. Переводят мне из немецкой газеты «Бильд» сенсационную заметку. Как спасла директриса Головкина Ксюшу от похищения (совсем «Похищение из сераля»). Вышла из своей славной академии танца и видит: стоит у тротуара машина, а в ней три угрюмых верзилы. Тотчас смекнула Софья Николаевна, что не иначе как три разбойника за Ксюшей охотятся. Смело подошла к злоумышленникам, тревогу забила. Они, ясное дело, наутек. До у серу испугались смельчихи Головкиной. А Головкина — бегом в школу. Прижала к груди Ксюшу, по голове гладит, слезы с трудом сдерживает — я тебя никому не отдам, моя голубка. А тут уж Раиса Максимовна на черном лимузине подоспела. Спасли Ксюшу. Слава Головкиной, многая лета!..
Эту главу я пишу в Литве. Эти дни как раз римский папа здесь. Я каждый день слежу за его литовским путешествием. Сегодня он на горе Крестов близ Шяуляя. Это там, где водружены в землю сорок пять тысяч крестов. Ни по чьему приказу. Лишь по велению душ и сердец. В сталинские годы тайно, ночами. Папа произносит возвышенные слова. О доброте. Чистоте помыслов. Всепрощении. И вдруг я резко соотношу сказанное папой с предметом моих размышлений в нынешней главе. Ни доброты нет, ни чистоты помыслов, ни всепрощения. Какое там всепрощение, если Григорович весь погружен в месть, в отмщение, в сведение счетов. Вот в какой сосуд перетекла вся энергия творчества.
Мстительность его еще ярче высветилась после нескольких премьерных постановок, осуществленных в Большом Васильевым и мною. Осуществленных вопреки желанию монополиста не впустить в свой «частный» театр новых действующих лиц на балетмейстерскую стезю. Все и вся должно принадлежать одному ему.
Занятые нами олисты были потом покараны Путь им назад в труппу Григоровича был заказан. Так и образовалось в театре словно три труппы: Главная, многолюдная, — Григоровича и малочисленные, полуправные, — Васильева и Плисецкой. Но многие импресарио были заинтересованы показать западному зрителю работы не одного лишь Григоровича.
Тем более что от бесконечного «Спартака» и перелицованного «Лебединого» а чуть позже «Ивана Грозного» у критиков начало сводить скулы. И наш диктатор стал получать со страниц западных газет затрещину за затрещиной (чего стоил лишь один американский заголовок «IV AN IS TERRIBLE»: не «Иван Ужасный» (Грозный), а «Иван — ужасен».
Затрещины западной прессы бесили и без того злого Григоровича, и, как и положено диктатору, была усилена с удвоившейся свирепостью экзекуция с балетными инакомыслящими. А это, в самую первую очередь, солисты Васильевских и плисецких балетов. Вот вам и пример. Совсем молодой танцор Виктор Барыкин, приглашенный Васильевым на одну из главных ролей в своем «Икаре», был подвергнут Григоровичем остракизму навсегда. Попав в черный список, Барыкин отныне занимался лишь в чужих, читай: «вражеских» балетах: «Анна Каренина», «Макбет», «Чайка», «Анюта», «Кармен-сюита». Месть обрушилась на головы и балетные карьеры Богатырева (о нем я уже писала), Радченко, Буцковой, Лагунова, Нестеровой… Выходит, не слушал Григорович проповедей римского папы.
Меня не оставляет в безразличии судьба Большого балета. Большой — это вся моя жизнь. Вся без остатка. У меня взаправду болит сердце, что власть на театре и в училище забрали себе люди, для которых как раз Власть — самое главное, самое драгоценное, самое прекрасное, что есть на свете. Не творчество, не балет, а — Власть. И держат они ее мертвой, бульдожьей хваткой. Срок этой хваткой власти ох как длинен. Когда пишу, уже тридцатилетие прошло.
Марис Лиепа, которому от этой власти тоже не сладко было, как-то шуткой решил подсластить очередную пилюлю:
— Что ты волнуешься, Майя. Напротив, радуйся, что наша московская школа так мерзко учит. По крайней мере, в ближайшие двадцать лет не будет хороших балерин…