делать! Посмеялся я, посмеялся, а про себя подумал: вот, вся Европа только и знает, что у нас кальт, зимно. Побывали бы, думаю, вы у нас летом, в июне или июле, посмотрел бы я, как вам будет зимно!
Пан Залесский явился не с пустыми руками. Я сразу понял, что он хочет презент доктору сделать и не знает, как к этому делу подступиться. Стоит, мнется, молчит… И мы молчим. Посмотрим, мол, как дальше будут развиваться события, в каком направлении.
Наконец пан Залесский откашлялся, сунул какой-то сверток, вроде трубки, стоявшей рядом счастливой Марыльке. Та подалась на шаг, протянула сверток доктору и снова сделала книксен. Доктор маленько подрастерялся, но трубку взял, развернул ее. Это оказалась картина. На ней была нарисована красивая женщина, наверное, графская жена или любовница. А может, и какая другая знатная личность.
Мы переглянулись.
— Цо то значи, пан? — на чистом польском языке спрашивает доктор.
А пан Залесский наполовину по-польски, наполовину по-русски объясняет, что это подарок, вознаграждение, гонорар — за лечение его цурки. Пан доктор столько сделал визитов, столько передавал разных лекарств, сам ставил банки и делал компрессы… Конечно, это пустяки, мелочь, но он, Владислав Залесский, сейчас не ма пенендзы, то есть, как мы догадались, без кошелька.
— Ну, что ты на это скажешь? — спрашиваю доктора.
А тот и не слышит. Попросил пана Залесского подержать картину, отошел шагов на пять-шесть и воззрился в нее серьезным взглядом. Я тоже отошел. Отошел, глянул и… мама родная! Вблизи эта, извините за выражение, баба как живая, а издали — и передать нельзя. Откуда-то появился румянец на щеках, побежала кровь под кожей… Кружева и складки тоже как бы ожили, казалось, сейчас, вот сию минуту эта красавица повернется, сойдет с картины… Да она, холера, уже и поворачивается. Вот, вот… До того здорово, что у меня мурашки побежали по телу. Как будто, честное слово, колдовство какое.
— Фу, черт,— говорю,— и нарисуют же такое! Ведь это, как я понимаю, тоже надо уметь!
А доктор, гляжу, совсем чумной стал. То отойдет, то подойдет, то склонит голову влево, то вправо, то один глаз прищурит, то другой. Потом подошел совсем близко, снял близорукие очки и стал подпись искать: что за мастер рисовал, какой такой Репин или Суриков. Но надписи не оказалось. В углу справа стояла какая-то закорючка, но догадаться, что она означает, было невозможно. Доктор взглянул на обратную сторону. И там ничего.
— Может, французская? — говорю.
— Почему французская? — не понял доктор.
— Да больно уж красивая…
Доктор ничего не ответил, только пожал плечами, и опять к пану:
— Где пан взял эту штуку? — спрашивает.
Пан Залесский объяснил, что эту штуку он нашел на чердаке дома, в котором поселился. Не было ли там еще таких штук? Нет, не было. Одна эта… Кто-то завернул ее в одеяло, завалил сверху всяким тряпьем и хламьем и так оставил. Ему, пану Залесскому, эта кобета ни к чему, а пан доктор, когда вернется до России, может, вставит в раму и у себя в квартире повесит.
Доктор глянул на меня, я — на него. Мы поняли друг друга без слов.
— Мы, пан, никаких гонораров не берем, тем более за лечение,— объясняет пану Залесскому.— А что касается этой штуки, то она должна висеть не в квартире, а в музее, чуешь? Поезжай-ка в Лодзь или во Вроцлав, куда ближе, и покажи ее понимающим людям.
Пан Залесский растерялся, но, делать нечего, картину взял. Марылька чуть не плакала.
Спал я в эту ночь опять плоховато — все родные места из головы не выходили. Уснул только средь ночи, и уснул крепко, как будто на дно омута опустился, и проспал бы долго, если бы меня не растолкал младший сержант Кутузов.
Я едва разлепил веки.
— В чем дело,— спрашиваю,— что стряслось?
— Там опять этот пан Залесский… Про каких-то жолнежев толкует,— отвечает.
Быстренько оделся, надел портупею, вышел. Гляжу, на парадном крыльце стоит перепуганный до смерти пан Залесский, на этот раз один, без Марыльки, и показывает куда-то в сторону леса. Показывает, лопочет что-то по-польски, быстро-быстро лопочет, а что,— убей, не могу понять.
— Да говори ты помедленнее, что сыпешь, как из решета? — Я, признаться сказать, даже разозлился со сна.
Пан Залесский немного успокоился.
— Пане поручнику… товарищ, там германские жолнежы… лес палят! — наконец объяснил по-человечески.
Что за чепуха, думаю, откуда здесь германские жолнежы, то есть солдаты? Может, какая-нибудь бродячая банда, думаю? Но и в это не шибко верилось. Сколько живем здесь, в Силезии, сколько раз ходили-бродили по одиночке и ночевали по одиночке, доктор со своей двустволкой куда только не забирался, и ничего, проносило. Во всяком случае, я не помню ни одного такого случая.
Не иначе, как пан что-то напутал, думаю.
Все же приказал разбудить Кравчука и Будько, а заодно и доктора и вот мы впятером, вооруженные кто автоматом, кто карабином или пистолетом, шагаем к лесу, где, и правда, горит костер. Пан Залесский остался ждать нашего возвращения на крыльце графского дворца. Вот мы миновали сарай, где стоит наш пресс. Вот приблизились к опушке леса… Что за чертовщина, и в самом деле вокруг костра сгрудилось человек семь в немецкой военной форме. Плотно прижались друг к другу и… дрыхнут без задних ног. Никакого оружия, даже пистолетов, при них не видно. Одни котелки да кружки.
Кутузов хотел дать очередь из автомата в воздух, чтобы сразу поставить на ноги этих вояк, но я остановил его:
— Побереги патроны, пригодятся…
Подойдя вплотную, я окликнул. Серо-зеленые шинели зашевелились. Люди терли глаза, вставали, переминались с ноги на ногу. На нас они глядели растерянно и испуганно.
В разговоре выяснилось, что это и точно солдаты, только не немецкие, а австрийские, и возвращаются они из плена. На них просто-напросто махнули рукой: «Идите!» — вот они и идут… Идут через Силезию, потом пойдут через Саксонию, Баварию… Доктор удивился: зачем давать такой крюк, когда проще шпарить напрямую, через Чехоеловакию. Оказалось, напрямую, через Чехословакию, они боятся, потому что в Чехословакии их могут перестрелять. Даже здесь, на бывших немецких землях, они держатся подальше от деревень.
— Ну и австрияки — бравые вояки,— съехидничал младший сержант Кутузов.
Мы позвали их в усадьбу, накормили, чем могли, и отпустили дальше. Австрийцы, все семеро, благодарили доктора, так как, по незнанию обстановки, считали, что он здесь главный.