не мог же он помнить то, чего с ним не было, хотя по прошествии лет он мог что-нибудь перепутать. Он даже знал, где в его голове находится небольшой участок мозга, готовый по первому запросу все перепутать, чтобы сделать прошлое труднодоступным, как делаются труднодоступными вещи, лежавшие раньше в устроенном тобой бардаке, но вот их кто-то прибрал, и ты уже не знаешь, где что найти.
Он так долго собирал несоизмеримые пазлы истории науки, что не заметил, как сам стал историческим пазлом, убедившись лишь в том, насколько часто истина становилась в науке непрошенной гостьей. Он безрассудно любил, но так и не нашел ответной любви, может быть потому, что такая безрассудная любовь вышла из моды в эпоху гипертекстов и паролей, а может быть потому, что с ним самим было что-то не так, и он искал не ту зоореалистичную любовь, которую рекомендовали искать пособия с алхимическими знаками Венеры и Марса на дешевых обложках, дающих в сумме такое весьма предсказуемое клубничное сердечко.
Так или иначе, он отправлялся туда, куда меньше всего ожидал отправиться еще вечером прошлого дня, и он уже начинал вспоминать проплывавшие за окном желтые кисточки одуванчиков и перекошенные, как после инсульта, деревянные дома, которые стали тут и там попадаться, стоило выехать за черту города. За этой чертой не было фешенебельных высоток и подземных станций метро, не было посиделок в кофейне «Цэ квадрат», на которых Окси могла выпивать чай одновременно из двух чашек и до полуночи искать смысл в своих коромыслах.
Ах, Окси, Окси! Будут ли твои бирюзово-сине-зеленые глаза так же округляться и умопомрачительно блестеть лет через тридцать? Будешь ли ты, слушая Дэвида Боуи, нечаянно вспоминать на кухне о нем, внезапно исчезнувшем подо льдом другой жизни? Но тебя бы наверняка позабавило, что в той жизни за чертой само упоминание о каком-либо Хулио (самое смешное — неважно о каком, Хуренито, Кортасаре или Травьесо Серроно), кроме приступов дикого хохота, ничего не вызывало. Знаешь, он так и не решился тебе об этом сказать, но из всех голых королев ты была самой безупречно одетой и бредовой. В твоем будуаре хранилось немало мужских скелетов и засушенных мумий, ты призналась как-то, что после пятого — просто перестала их считать.
Да, Окси… ты знала мужчин как свои пять пальцев — этот будет всегда на что-то указывать, этот бабник знает, чего женщина хочет в постели, этот сойдет для замужества, за этим самой придется всю жизнь ухаживать, а этот парень не от мира сего мог бы стать лучше всех, если бы его сердце не принадлежало другой. Ты знала разницу между любовью и Любовью, и почему, решая неразрешимые проблемы, мы сами становимся неразрешимой проблемой, и это обычное «больше никаких отказов», которое говоришь первому мужчине, а потом ломаешь голову, как бы вернуть слова обратно, и не только слова.
Все тайны Пифагоровых штанов лежали перед тобой разоблаченными — от тебя ведь ничего не утаишь! Но даже в твоей бурной и насыщенной «Гипноэротомахии», в которой ты не единожды спасала от творческих кризисов горстку стареющих Полифилов, не нашлось бы решения запутанной задачки, возникшей у него там, в атмосфере провинциальной гипоксии среди брошенных водонапорных башен и ветхих сараев.
Поезд медленно уносил его мысли и тело все дальше на обломки сибирского Лукоморья, затерявшегося на псевдоисторических картах Меркатора и Кантелли между Гиперборейскими горами и Скифией, что ничуть не объясняло географическое положение, но было самым исчерпывающим и точным описанием для останков исчезнувшей цивилизации, то ли где-то еще существующих, то ли нигде уже несуществующих, как части разрубленного тела, похороненные в разных могилах. В точности так, только в иных исторических масштабах, лежали похороненными на руслах рек вымершие русские деревушки, названия которых картографы до сих пор для чего-то продолжали печатать на картах.
Всего столетие назад в этих деревушках стояли избы кержаков, самаряков, чалдонов и казанских переведенцев, нашедших в междуречье Ирбита, Нейвы, Режа и Тагила свой полузабытый сказочный Ирий, в котором покамест встречались женолицые Алконосты с хвостами павлинов, горлицы с райскими цветами и Филины в сафьяновых сапожках. Порой они залетали в избы и оставались там жить прямо на потолках и простенках между окнами, а все думали, что это просто лубочная живопись.
Здесь водились когда-то несгоравшие в пламени старообрядческие рукописи-саламандры и удивительные певчие книги, прилетавшие в морозные зимы со своим братом-ветром с северо-запада, чтобы оставить выводок краснопевных букв на березовых ветвях и улететь в духов день на юго-восток. Об этих лукоморских секретах кое-что помнили башни самойловских острогов, бревенчатые часовни и подворья Нижней Синячихи, где время текло как прежде, по старинному вруцелетию, и семь тысяч лет истории от сотворения мира до наших дней все так же легко умещались на пяти пальцах Адамовой руки.
Под стук колес он приходил в себя, вспоминая названия сел и деревень, с которыми был связан узами кровного родства… Арамашево, Коптелово, Толмачево, Голубково, Шайтанка, Мурзинка. Почему-то именно здесь, на обломках затерянных родословных древ и вышедших из обращения сказок про малахитовые шкатулки, нашла свое последнее пристанище достопамятная Русь, гонимая по всему белому свету. Ему хотелось обойти все здешние деревни, поклониться в них каждому дому, постоять у старых ворот, которые давно не ждали гостей. Ему не терпелось поскорее увидать голубые наличники на окнах, которые пока не успели сменить на безликий пластик, зачерпнуть из колодца ледяной воды, заприметить в вечереющем небе розовощекую Луну, что пряталась за облачной занавеской, приготовляя себя ко сну, хотя спать ей нисколь не хотелось.
Он вышел из ошарпанного зеленого вагона, пропахшего за зиму угольной копотью, и окинул взглядом знакомую с детства Завокзальную площадь. За последние годы на ней не произошло никаких изменений, впрочем, здоровенный тополь у дырявого моста, казалось, стал еще выше, а здание вокзала дореволюционной постройки скукожилось и выглядело совсем крохотным и морщинистым. Как пожилые люди, растущие не вверх, а вниз, склоняясь ближе к земле, вниз начинали расти бывшие горнозаводские округа, выброшенные, подобно отработанной шихте, из ареалов благополучной жизни.
И только по вечерам, когда затухал дневной свет и неброские улочки превращались в сепии старинных монохромных фотографий, отовсюду открывались таинственные капсулы времени, и можно было вновь услыхать стук копыт по скользкой брусчатке, звон наковальни молотового цеха, лязг железоделательного завода, на котором отливались пушки, гремевшие под Полтавой, пробивавшие свистящею картечью полки Наполеона, услыхать на перекрестке иноземную речь путешествующего с друзьями Гумбольдта и чеканные шаги красных комиссаров, гудки паровозов на узкоколейке и треск мартеновских печей, в которых