Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Госпожа Дюпарк уже несколько месяцев не вставала с постели, — ноги отказывались ей служить. Но и в постели она сидела прямая и величественная; на ее длинном лице, изборожденном глубокими морщинами, крупный нос выступал над тонкими губами. Вся высохшая, чуть дыша, она все еще самовластно царила в темном пустом доме, откуда изгнала всех своих родных, где испустило дух единственное существо, которое она еще терпела возле себя в качестве домашнего животного. Когда отец Теодоз, вернувшись с похорон Пелажи, попытался узнать у г-жи Дюпарк, как она предполагает жить дальше, старуха вовсе не ответила ему. Озадаченный монах продолжал свои расспросы, предложил прислать к ней монахиню — не может же она, в самом деле, обходиться без посторонней помощи и вести хозяйство, если она даже не в силах встать с постели. Тогда она рассердилась, огрызнулась, как смертельно раненный свирепый зверь, потревоженный в свой последний час. Из ее уст вырвались бессвязные слова: все они трусы, изменившие своему богу, жизнелюбы, они покидают церковь из боязни, как бы ее своды не обрушились им на голову. Раздраженный, в свою очередь, ее словами, отец Теодоз ушел, решив зайти на следующий день и сделать попытку ее образумить.
Так прошла ночь, миновал и день, отец Теодоз явился к г-же Дюпарк лишь в сумерки. Целые сутки г-жа Дюпарк оставалась одна, совсем одна, за закрытыми дверями, заколоченными ставнями, в мрачной уединенной комнате, куда не проникал ни один луч света, ни единый звук. Она так давно желала этого, она порвала всякую связь с близкими, отреклась от мира, от погрязшего в грехах общества, которое ненавидела. Умертвив в себе женщину, отдавшись целиком церкви, она осудила священников, утративших воинственный религиозный пыл, монахов, не способных на самопожертвование, — все они жизнелюбы и уподобились мирянам. Тогда она прогнала от себя и духовных лиц и осталась наедине со своим богом, непримиримым и упорным, всемогущим богом истребления и мести. Угас свет, угасла жизнь; словно замурованная в четырех стенах холодного, как могила, мрачного, наглухо заколоченного дома, старуха сидела, выпрямившись, устремив взгляд в темноту, ожидая, пока ревнивый бог возьмет ее к себе, дабы явить нерадивым христианам пример подлинно благочестивой кончины. И когда на следующий день под вечер отец Теодоз, подойдя к дому, хотел отпереть дверь своим ключом, к его крайнему изумлению, это ему не удалось, хотя ключ свободно поворачивался в замке. Похоже было, что дверь заперли изнутри на засов. Но кто же мог его задвинуть? Ведь в доме не было никого, кроме прикованной к постели больной. Он сделал еще несколько бесплодных попыток и, перепуганный, поспешил в мэрию — рассказать о случившемся и поскорее снять с себя всякую ответственность. Послали к мадемуазель Мазлин за Луизой; как раз в это время приехали из Жонвиля и Марк с Женевьевой узнать о здоровье старухи.
Произошла полная трагизма сцена. Все трое бросились на площадь Капуцинов. Снова безуспешно пытались отпереть дверь, послали за слесарем, но все усилия были напрасны, — дверь была заперта изнутри на засов. Пришлось позвать каменщика, который ударами кирки сорвал дверь с петель. В мертвом безмолвии дома каждый удар отдавался, как в склепе. Марк, Женевьева и Луиза с трепетом вошли в родное жилище, откуда были изгнаны, где от них отреклись навсегда. Ледяная сырость пронизала их, они с трудом разыскали и зажгли свечу. Г-жу Дюпарк они нашли наверху, она сидела в постели, прислонившись к подушкам, прямая, как всегда, зажав в длинных иссохших руках большое распятие; она была мертва. Должно быть, собрав все силы, сверхчеловеческим напряжением воли она встала с кровати, спустилась вниз и задвинула засов, чтобы никто, даже священник, не помешал ей провести последние минуты наедине с ее богом. Потом вернулась в свою комнату и там умерла. Весь дрожа, бормоча молитву, отец Теодоз упал на колени. Его охватило смятение, он чувствовал, что был свидетелем смерти не только этой ужасной старухи, сурово-величавой в своей непримиримой вере, — воинствующая религия суеверий и лжи умерла вместе с ней. В ужасе Женевьева и Луиза бросились в объятия Марка, а ему почудилось, что по комнате пронеслось какое-то мощное дыхание — жизнь восторжествовала над смертью.
Церемонией похорон руководил аббат Кокар; среди вещей покойной не нашли ни завещания, ни ценностей. Не было никаких оснований обвинять отца Теодоза в похищении, поскольку после смерти г-жи Дюпарк он не входил в дом. Передала ли она их из рук в руки еще при жизни ему или какому-нибудь другому духовному лицу? Или, быть может, уничтожила их сама, не желая, чтобы преходящие земные блага достались ее близким?
Эту тайну старуха унесла с собой, — сколько ни искали, не нашли ни гроша. Из всего ее имущества остался только дом, его продали, а вырученные деньги, по желанию Женевьевы, раздали бедным; она полагала, что такова была бы воля ее бабки.
Вернувшись после похорон домой, Женевьева в неудержимом порыве бросилась на шею мужу.
— Ах, если бы ты знал!.. Все былое снова поднялось во мне, когда я услыхала, что бабушка живет совсем одна, такая мужественная и величавая в своей вере! Я спрашивала себя: правильно ли я поступила, покинув ее, — быть может, мое место возле нее?.. Что делать! Видно, я никогда не смогу окончательно отрешиться от прежних верований… Боже мой! Как ужасна ее смерть, и ты глубоко прав, что свято чтишь жизнь, хочешь, чтобы женщина стала равноправной подругой мужа и на земле воцарилось добро, правда и справедливость!
Через месяц две молодые пары — Луиза с Жозефом и Сарра с Себастьеном — отмечали гражданский брак. Марк воспринял это как начало победы. Уже всходили семена, посеянные с великим трудом среди преследований и гонений, обещая богатый урожай.
IIШли годы, Марк, в полном расцвете сил, несмотря на шестьдесят лет, по-прежнему страстно боролся за истину и справедливость. Однажды Дельбо, с которым он встречался в Бомоне, сказал ему:
— А знаете, кого я видел?.. На днях я возвращался вечером домой по авеню Жафр, а впереди меня шел человек примерно вашего возраста, изможденный и обтрепанный… По-моему, это был наш Горжиа; мне показалось, что я узнал его, проходя мимо освещенных окон кондитерской на углу улицы Гамбетты.
— Как, наш Горжиа?
— Ну да, брат Горжиа; только вместо сутаны на нем был изношенный, засаленный сюртук, и пробирался он крадучись, как старый голодный волк. Как видно, он вернулся тайком, живет в каком-нибудь потаенном углу и все еще пытается угрозами и шантажом вымогать деньги у своих былых сообщников.
Марк удивился, ему как-то не верилось.
— Нет, вы, наверное, обознались! Горжиа слишком дорожит своей шкурой, чтобы жить в Бомоне, рискуя угодить на каторгу, если в связи с какими-нибудь новыми обстоятельствами будет отменен розанский приговор.
— Вы заблуждаетесь, мой друг, — возразил Дельбо. — Ему нечего бояться; за давностью закон уже не имеет над ним силы, и убийца Зефирена теперь может спокойно разгуливать по улицам… Впрочем, возможно, я действительно ошибся. К тому же для нас возвращение Горжиа не имеет никакого значения, ничего путного мы от него не добьемся, не правда ли?
— Безусловно. Он столько врал, что и теперь не скажет правды… Не от него узнаем мы истину, которой так давно страстно добиваемся!
Марк изредка навещал Дельбо и беседовал с ним о деле Симона, которое столько лет, подобно злокачественной язве, разъедало душу народа. Как ни замалчивали его, как от него ни отмахивались, зло постепенно оказывало свое действие, словно медленно действующий губительный яд… Два раза в год из глухого уголка Пиренеев приезжал в Бомон Давид — повидаться с Дельбо и Марком; он не мог примириться с помилованием брата и упорно добивался его оправдания. Все трое были совершенно уверены, что заставят отменить чудовищный приговор и справедливость восторжествует. Но, как и прежде, еще до первой кассационной жалобы, они с трудом отыскали верный след среди нагромождений лжи и обмана. Им удалось обнаружить новое злодеяние бывшего председателя суда Граньона; об этом преступлении они подозревали еще во время розанского процесса, а теперь в нем удостоверились. В Розане Граньон решился на новый подлог. На этот раз речь шла не о письме Симона с подделанной припиской и подписью, но об исповеди рабочего, умершего в госпитале, который якобы изготовил, по просьбе Симона, фальшивую печать школы Братьев; свою исповедь рабочий будто бы передал перед смертью ухаживавшей за ним монахине. Несомненно, Граньон повсюду носил с собой эту исповедь и показывал некоторым присяжным — верующим католикам и простакам, говоря, что приберегает ее, как камень за пазухой, на самый крайний случай, не желая впутывать в дело монахиню. Теперь было понятно чудовищное решение присяжных, осудивших невинного: люди ограниченные, в достаточной степени честные, попросту уступили этим доводам, не подлежавшим огласке; их обманули, как и присяжных на первом процессе в Бомоне. Марк и Давид вспоминали, что им показались нелепыми некоторые вопросы, заданные тогда присяжными. Но теперь все становилось совершенно ясным — присяжные имели в виду именно эту страшную исповедь, о которой передавали друг другу по секрету, ибо о ней не следовало говорить открыто. Вот почему они и вынесли обвинительный приговор. Дельбо ухватился за это обстоятельство: необходимо получить бесспорное доказательство вторичного подлога Граньона, и будет обеспечена кассация приговора. Но, к сожалению, было чрезвычайно трудно найти такое доказательство, и они искали его безуспешно, годами. Последнюю надежду они возлагали теперь на одного из присяжных, доктора Бошана, которого, по слухам, одолевали угрызения совести, как в свое время Жакена: он был уверен, что пресловутая исповедь — грубая подделка, но пока что воздерживался от разоблачений, ибо хотя и не был клерикалом, боялся огорчить свою набожную жену. Приходилось еще ждать.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 17. Лурд - Эмиль Золя - Классическая проза
- Собрание сочинений. Том 7. Страница любви. Нана - Эмиль Золя - Классическая проза