— Никакой тайны он не увидел, — ответил Пай. — Когда он смотрел на меня, он видел женщину, которую любил и потерял в Изорддеррексе. Женщину, которая была похожа на его мать. Собственно, это и сводило его с ума. Эхо эха его матери. И до тех пор, пока я благоразумно снабжал его этой иллюзией, он был уступчив. Это представлялось мне более важным, чем мое достоинство.
— Больше так не будет, — сказал Миляга. — Если мы выберемся отсюда вместе, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я не буду тебя ни с кем делить, Пай. Ни за какие уступки. Даже ради самой жизни.
— Я не знал, что тобой владеют такие чувства. Если б ты сказал мне…
— Я не мог. Даже до того, как мы оказались здесь, я чувствовал это, но не мог найти слов.
— Извини меня, если, конечно, мои извинения чего-нибудь стоят.
— Мне не нужны извинения.
— Что же тогда тебе нужно?
— Обещание. Обет. — Он выдержал паузу, — Брачный обет.
Мистиф улыбнулся:
— Ты серьезно?
— Серьезнее не бывает. Я уже раз делал тебе предложение, и ты согласился. Должен ли я повторять его? Я сделаю это, если ты попросишь.
— Нет нужды, — сказал Пай. — Ничто не может оказать мне большую честь. Но здесь? Почему это должно случиться именно здесь? — Нахмуренное лицо мистифа расплылось в ухмылке. — Скопик рассказал мне о голодаре, который заперт в подвале. Он может провести церемонию.
— Какого он вероисповедания?
— Он оказался здесь, потому что считает себя Иисусом Христом.
— Тогда он сможет доказать это чудом.
— Каким чудом?
— Он может превратить Джона Фурию Захарию в честного человека.
Брак мистифа из народа эвретемеков и непостоянного Джона Фурии Захарии, по прозвищу Миляга, состоялся в ту же ночь в глубинах сумасшедшего дома. К счастью, священник переживал период временного просветления и желал, чтобы к нему обращались по его настоящему имени и называли его отцом Афанасием. Однако были заметны кое-какие внешние признаки его слабоумия: шрамы на лбу от тернового венца, который он постоянно на себя водружал, и струпья на ладонях в тех местах, куда он впивался ногтями. Он столь же изощрился в хмурых выражениях лица, как Скопик в усмешках, но вид философа не шел его физиономии, скорее созданной для комедианта: его нос пуговичкой постоянно тек, его зубы были слишком редкими, брови его были похожи на лохматых гусениц, которые превращались в одну, когда он морщил лоб. Его держали вместе примерно с двадцатью другими пленниками, которые считались особо опасными, в самой нижней части сумасшедшего дома, и его лишенная окон камера охранялась куда строже, чем комнаты пленников на верхних этажах. Так что Скопику пришлось предпринять довольно сложные маневры, чтобы получить доступ к нему, а подкупленный охранник, этак, согласился не смотреть в глазок лишь в течение нескольких минут. Таким образом, церемония оказалась короткой и была проведена на подходящей случаю смеси латыни и английского. Несколько фраз было произнесено на языке ордена голодарей из Второго Доминиона, к которому принадлежал Афанасий, причем их непонятность более чем компенсировалась их музыкальностью. Сами обеты были по необходимости краткими, что было обусловлено нехваткой времени и тем обстоятельством, что у них была отнята возможность произнести большинство общепринятых формулировок.
— Это свершается не в присутствии Хапексамендиоса, — сказал Афанасий. — И вообще ни один бог и ни один божий посланник не имеют к этому никакого отношения.
Однако мы молимся о том, чтобы присутствие Нашей Святой Госпожи освятило этот союз ее бесконечным сочувствием и чтобы со временем вы соединились в еще более великом союзе. До этой поры я буду сосудом для вашего таинства, которое свершается в вашем присутствии и по вашему желанию.
Подлинное значение этих слов дошло до Миляги только тогда, когда после свершенной церемонии он лег на постель в камере рядом со своим партнером.
— Я всегда говорил, что никогда не женюсь, — прошептал он мистифу.
— Уже начинаешь жалеть?
— Нисколько. Но это как-то странно — быть женатым и не иметь жены.
— Ты можешь называть меня женой. Можешь называть меня как захочешь. Изобрети меня заново. Для этого я и создан.
— Я не хочу использовать тебя, Пай.
— Однако это неизбежно. Теперь мы должны стать функциями друг друга. Может быть, зеркалами. — Он прикоснулся к лицу Миляги. — Уж я-то использую тебя, можешь не сомневаться.
— Для чего?
— Для всего. Для утешения, споров, удовольствия.
— Я хочу многое узнать от тебя.
— О чем?
— О том, как снова вылететь из моей головы, как сегодня. Как путешествовать мысленно.
— Как пылинка, — ответил Пай, использовав слово, которое мелькнуло у Миляги, когда он пронесся через череп Н’ашапа. — Я хочу сказать: как частичка мысли, видимая в солнечном луче.
— Это можно сделать только при свете солнца?
— Нет. Просто так легче. Почти все легче делать при солнечном свете.
— Кроме этого… — сказал Миляга, целуя мистифа, — я всегда предпочитал заниматься этим ночью…
Он пришел на брачное ложе с решимостью заняться любовью с мистифом в его подлинном обличье, не позволяя фантазии вклиниться между его восприятием и тем видением, которое ненадолго предстало перед ним в кабинете Н’ашапа.
Брачная церемония сделала его нервным, как жениха-девственника, ведь от него теперь требовалось дважды раздеть свою невесту. После того как он расстегнет и отбросит прочь одежду, скрывающую тело мистифа, ему придется сорвать со своих глаз иллюзии, которые располагаются между зрением и его объектом. Что он ощутит тогда? Легко было испытывать возбуждение при виде существа, которое так преображалось силой желания, что его нельзя было отличить от объекта этого желания. Но что он испытает, увидев само это существо голым, голыми глазами?
В сумраке тело выглядело почти женским, гладким и безмятежным, но в его мускулах была жесткость, которую никак нельзя было назвать женственной; ягодицы его не были пухлыми, а грудь — зрелой. Это существо не было его женой, и хотя ему было приятно вообразить себе это и его ум не раз склонялся к тому, чтобы поддаться этой иллюзии, он сопротивлялся, веля своим пальцам и глазам придерживаться фактов. Теперь ему захотелось, чтобы в камере стало светлее: тогда двусмысленной неопределенности не так легко будет поймать его в ловушку. Когда он положил руку Паю между ног, пальцы его ощутили жар и движение, и он сказал:
— Я хочу видеть.
Пай послушно встал навстречу свету, идущему из окна, чтобы Миляге лучше было видно. Сердце его билось яростно, но ни капли крови не доходило до его паха. Она бросилась ему в голову, заставив пылать лицо. Он был рад, что сидит в тени, которая отчасти скрывает его смущение, но он прекрасно знал, что темнота может скрыть лишь внешние проявления и что мистифу прекрасно известно о страхе, который владеет им. Он глубоко вздохнул, встал с постели и подошел к загадке на расстояние вытянутой руки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});