Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжелее обстоит дело, когда вы касаетесь вопроса якобы ультимативных ограничений гностики и онтичного горизонта. Способность вербального формулирования якобы – новых – истин и озарений, если такая имеется, разочаровывает при строгом самоанализе, поскольку богато одаренная интеллектуально личность поймет в конце концов, что нет ограничителя ее собственной продуктивности, что она могла бы бесконечно размножать различные альтернативные структуры, улавливающие и понимающие мир, – и что не может быть в их пределах иного критерия правды, кроме эмпиричного (таково мое маньяческое credo). Потому что окончательным мерилом определенной теории функций мозга будет лишь мозг, построенный на основе такой теории, а не только интерпретируемый схемами или толкованиями. Тогда, после изготовления, можно по крайней мере быть уверенным, что теория проверена предиктивно. Никто ничего более солидного еще не придумал, но это касается только гностики. В онтологии вообще ничего доказательного не найдешь.
Гений. Видите ли, в экспедиции моего Одиссея серьезных мыслей, может быть, больше, чем в других частях «Абсолютной пустоты»[280].
Гений является общественным, а не сингулярным фактом, подобно тому, как выстрел из пушки является результатом нескольких процессов, а не одним сингулярным процессом, при этом личность в этом образе следует сравнить с капсюлем. Ничем более, как капсюлем, гений быть не может. В этом смысле собственно гениальность является функцией темпа происходящих перемен и может быть определена дифференциалом: ибо в ситуации медленно протекающего развития (доктрин, систем, понятий, техник, знания и т.п.) ретардация распознания, а тем самым социальной амплификации и утилизации «гениальных» идей, не ликвидирует ценности таковых до нуля. Потому что и через двадцать, а то и через сорок лет после публикации «потенциально гениальной» работы, когда она наконец занимает высокое положение и облучает мозги, и создает новое направление, школу, какое-либо движение, происходит хоть и запоздавшее, но все-таки эффективное распознание. А когда темп перемен возрастает так, что и за 15 лет идея не подхвачена одновременно с ее появлением, не усилена обществом и попросту бесполезно состарилась, так как ее шанс культурного расцвета угас безвозвратно, поскольку развитие уже проложило себе другое русло, тогда и гением вообще невозможно стать, разве что в исключительном случае. Кроме того, огромно влияние количества живущих... слишком большое количество возникающих одновременно оригинальных помыслов, приемов, идей, образцов взаимно уничтожается, ликвидируется, поскольку нет условий для усиливающей кристаллизации, глубокой вспашки, разрастания мысленных молний в большие системы в любой области. (Это, опять же, не единственная причина, их гораздо больше.) Что касается машин, то я стал скептиком, – пока нам еще далеко до по-настоящему разумных, а то, что машина может побить сильного шахматиста, несущественно, способность играть в шахматы не коррелируется положительно и четко с исключительным интеллектом, скорее, это род узкого умения, вот, типа умения нумерологической акробатики гениальных счетчиков, которые могут быть чуть ли не идиотами, то есть акробатики и эквилибристики умственной, эквивалента ловкости циркачей. Наверняка когда-нибудь это изменится, но не следует принимать за чистую монету направленное в далекое будущее предвидение по отношению к сегодняшнему дню.
Аксиология и деонтология, дорогой пан, по-видимому, не могут быть спасены специальной скорой помощью, составленной, например, из гуманистов, да и не о такой самаритянско-благотворительной акции идет речь. Мне кажется, что все-таки очень многое можно сделать, и многое бы делалось, если бы не толпы профессиональных преградителей и тормозов из полицейских кланов. Ибо разум, как и раньше, преследуем, часто неумышленно, то есть даже не впрямую, а косвенно, что бывает и результатом обычных политических конъюнктур. Не столько сама стрессовость времен приходит в столкновение с разумными намерениями, сколько, скорее, имеем времена внезапного вторжения различных информационных технологий, и то, что попадает на вход каналов связи, эти предпочтительные помет, китч или вранье, вся эта дешевка ревет из гигантских громкоговорителей эпохи, атакует глаза, мозги, ликвидирует зародыши самостоятельного мышления, и это, по разным причинам, на Востоке и на Западе, получает вполне подобное в результативной параллельности развитие. Что здесь можно сделать? Я – не улучшатель-психопат, который носит за пазухой план спасения человечества. Могу, что делаю, а делаю аккурат то, что могу, знаю, удается, с переменным успехом, но всегда с полной выкладкой, так, чтобы сделать как можно лучше, поскольку именно в качестве продукта нахожу награду для себя («добродетель – твоя награда» – это в данном случае хорошо соответствует). А поскольку патроны в моем магазине еще не закончились, nil desperandum[281], конечно, это личный девиз, для собственного употребления. Панацеи, к сожалению, у меня нет, образцов не знаю, рецептов не скрываю, потому что у меня их нет. А вы, как мне видится, попали как бы в какую-то яму или депрессию. В принципе, то, что можно сделать интеллектом, зависит от оправы этого интеллекта, от состояния, капризов и настроения нашего духа – таков наш механизм. Неисследованный!
Благодарю за теплые слова, желаю всего доброго и прошу написать мне, если что-то вас духовно подвигнет – в декабре должны выйти мои новые «Звездные дневники», которые рекомендую Вашему вниманию.
Станислав Лем
Майклу Канделю[282]
Краков, 8 мая 1972 года
Дорогой пан,
я получил ваше письмо и одновременно письмо от миссис Реди[283], в котором она рассказывает, как вам приходится двоиться и троиться, чтобы сделать одновременно столько хорошего моим книгам, истерзанным разными личностями. А кроме этой терапевтической, редакторской, стилистической и т.п. деятельности вы еще и намерены перевести «Кибериаду». Я хотел бы в меру моих малых возможностей помочь вам в этом. Прежде всего хочу сказать, что мое знание того, как делается нечто такое, как «Кибериада», это знание a posteriori, то есть я сначала написал книжку, а уж потом задумался, откуда все это взялось. В «Фантастике и футурологии» об этом говорится очень мало, поскольку парадигматикой и синтагматикой литературного словотворчества я несколько шире занимался в «Философии случая» /.../ и там есть несколько замечаний общего характера. Дело, однако, представляется мне необычайно трудным прежде всего потому, что английский представляет совершенно иные возможности играть языком, нежели польский. Я думаю, что главная трудность состоит в том, чтобы для каждой истории найти некоторую главную парадигму, или стилистический прием. В принципе, этот прием, этот языковый план, который господствует в большинстве рассказов «Кибериады», это Пасек, пропущенный через Сенкевича и высмеянный Гомбровичем. Это определенный период истории языка, который нашел потрясающе великолепную эпохальную репетицию в произведениях Сенкевича – в «Трилогии»; при этом Сенкевичу удалось сделать воистину неслыханную вещь, а именно: его язык («Трилогии») все образованные поляки (за исключением несущественной горстки языковедов) невольно принимают за «более аутентично» соответствующий второй половине XVII века, нежели язык тогдашних источников. Гомбрович набросился на это и, вывернув наизнанку памятник, сделал из этого свой «Трансатлантик» – видимо, единственный (в значительной мере именно поэтому!) роман, который невозможно перевести на другие языки.
Поэтому я думаю, что какой-то цельный план условной архаизации, как налета, скорее, даже как грунтовой краски, при переводе необходим, но мое невежество в области английской литературы не позволяет предложить конкретного автора, к которому можно было бы обратиться. Так как важнейшей вещью является наличие в общественном сознании (по крайней мере, у образованных людей) – именно этой парадигмы, исполняющей функцию почтенного образца (Как Отцы Говорили). Но ясно, что моя архаизация, хоть и условная, и скудная, одновременно является и отказом, с некоторым прищуром, от таких имеющихся в польском языке уважаемых традиций. Отсюда иногда возвращение к эпитетам, взятым из латинского языка, давно уже полонизированным и вышедшим из оборота, но все-таки понятным, и при этом своей понятностью указывающим на источник. На этом об общем плане умолкаю, чтобы не скатиться во вредный академизм (ибо все это НЕВОЗМОЖНО, КОНЕЧНО ЖЕ, реализовывать с какой-либо «железной настойчивостью»).
Затем приходит фатальный вопрос низших уровней лексики, синтаксиса. Не все тут безнадежно, поскольку английский язык содержит в себе довольно много латыни (что не удивительно, если учесть, сколь долго англичан давили римляне), но тут все сложно, ведь большинство говорящих по-английски не отдает себе отчета об этой «латинизации» собственного языка. Создание неологизмов кажется легким делом, но в сущности это противная работа. Неологизм должен иметь смысл, хотя и не должен иметь собственного смысла: это смысл должен в него вносить контекст. Но очень существенным является вопрос: можно ли, имея перед собой неологизм, выйти на пути тех ассоциаций, которые имел в виду автор? Вот, если бы я захотел вместо «публичного дома» использовать неологизм, мог бы ввести термин «любежня». Но потребовалось бы, чувствую, недалеко от этого слова разместить такое, которое может с ним ассоциироваться, слово «беготня». Если «беготня» не появится, могут пропасть ассоциации комического характера (сексуальная беготня – половой марафон – etc.). Этот пример пришел мне в голову ad hoc. Конечно, он служит экземплификацией того, о чем идет речь, но ни в коей мере не помогает при переводе. Отход от оригинального текста во всех таких случаях является требованием, а не только дозволенным приемом.
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение
- Иван Карамазов как философский тип - Сергей Булгаков - Критика
- Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра - Анатолий Бритиков - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика