содружестве с несколькими литераторами и художниками «Сатирикона», близкого по облику мюнхенскому «Simpllcissimus»’y. Никому не ведомый харьковский провинциал приехал в Петербург и на страницах нового журнала, столь непохожего на прежние кустарно-юмористические еженедельники, сразу выдвинулся своим сочным, здоровым юмором, своеобразным талантом рассказчика-весельчака, сумевшего расшевелить самого серьезного и хмурого российского читателя.
Чуждый надрыва, далекий от всех интеллигентских «проклятых» вопросов, Аверченко сделал своим героем мелочи быта, а острая наблюдательность, четкое знание русской провинции, особое чувство смешного, — связанное, быть может, с его хохлацким происхождением, порой доходили до виртуозной игры в его коротеньких рассказах-анекдотах. Автор, чуть ли не единственный в прозе представитель беспечной русской богемы, сталкивал лбами неожиданные положения, развивал до гротеска какую-либо уродливую, подмеченную им в толпе черту и. не глумясь, не уничтожая своего случайного героя, весело над ним потешался и отпускал его с миром. Таков был далекий предшественник Аверченко, популярный в свое время немецкий юморист Сафир, современник Гейне.
Длинный хвост подражателей, все эти Гуревичи, Оль Д’Оры и Ландау, упражнявшиеся на задворках «Сатирикона» и окружавшие блеклым гарниром имя своего учителя, ни в малой мере не усвоили своеобразных черт его письма: меткого и короткого диалога, нарастания внешнего комизма, неожиданного фейерверка развязки.
Аверченко создал стиль и моду, а бойкая юмористическая артель торговала шипучкой, разливая ее в бутылки из-под чужого шампанского.
Среди тяжелодумов той поры, мрачно копавшихся в вопросах пола, неуклюже флиртовавших то с мистическим анархизмом, то с проблемой смерти, свежий заразительный юмор Аверченко был. несомненно, оздоровляюще полезен и сыграл свою общественную роль помимо направленческого безразличия автора.
Быть может, длительная фельетонная работа, срочная, связывающая размером и зачастую комкающая темы, помешала покойному юмористу развернуть свое дарование в более широкие бытовые полотна, помешала ему стать тем, чем был Федотов в живописи. Но, увы, счастливая возможность выдерживать свои рукописи в ящике письменного стола, возможность неторопливого и независимого от злобы дня творчества была неосуществима для тех, кто, подобно покойному, жил исключительно еженедельно-журнальным и газетным трудом, не дающим ни передышки, ни места для широких замыслов. А альманахи и толстые журналы с упорством староверов чурались юмора, предпочитали ему любую муйжелевскую мочалку, тянущуюся с января по декабрь.
* * *
В эмиграции, вне окружения старого многоцветного и сочного русского быта, добродушный юмор Аверченко резко надломился. С непоколебимым упорством вгрызался он в безрадостную и бездарную тему: «большевизм». Сатира сменила юмор. Ненависть к поработителям быта заслонила веселую усмешку обывателя над забавными нравами своей родной улицы, беспечно шумящей за его окном («обывательское» отношение для нас сегодня отнюдь не жупел, а напротив — во многом здоровое, утверждающее национальный быт начало).
В последние годы Аверченко неутомимо бил своей легкой скрипкой по чугунным красным головам, и это невеселое, новое для него занятие является большой и доблестной заслугой покойного писателя. Разумеется, за вывернутой наизнанку сумасшедшей большевистской жизнью никому не угнаться. Любая вырезка из советской хроники фантастичнее любого гротеска самого Щедрина, но в мире все растущего эмигрантского безразличия и усталости дорого каждое слово протеста и непримиримого отрицания красной свистопляски. Были «сменившие вехи», были и полусменившие, а вот веселый и беспечный юморист оказался одним из самых стойких и непримиримых.
* * *
Мы надеемся, что в эмиграции найдется русское издательство, которое догадается выпустить в свет «Избранные рассказы Аверченко». Покойный автор отличался одним редким качеством: он почти никогда не был скучен. А избранные его рассказы, собранные внимательной рукой и связанные вместе, не залежатся на книжных складах и будут лучшей данью памяти жизнерадостного писателя и человека, который вне всяких теорий словесности простаком-самоучкой пришел в литературу и всем нам подарил немало веселых минут.
18 марта 1925
Русская книжная полка
В какое эмигрантское жилье ни придешь — прежде всего ищешь глазами: а есть ли здесь книжная полка? И нередко, увы, вместо книжной полки со стопкой русских книг увидишь глупую куклу маркизу в углу диванчика, граммофонные пластинки с негритянскими завываниями, пачку билетов со скидкой в ближайшее кино («Скрежет страсти», «Объятье мулатки») и замусоленную колоду карт на столе.
«Помилуйте, — говорят иные, — какие там книги! Жизнь птичья, эмигрантская, где там еще на перелете книжной полкой обзаводиться».
Так ли?
Живем подолгу, многие десяток лет кряду сидят в своих «иноземных» углах, кое-кто и мебелью обзавелся, и даже книжный шкаф купил по случаю подержанный… Но книг так и не завел.
Дорого!
Но ведь весь Пушкин стоит не дороже глупой куклы маркизы, нескольких пластинок с фокстротами, нескольких билетов в угловое кино, не дороже двух бутылок с вишневкой.
Скажем просто:
Только тот причастен к русской культуре и в меру сил хранит ее и передает своим детям, кто у себя дома, в своем гнезде, не может обойтись без русской книжной полки.
Ибо если и от русской книги отвернемся, выбросим ее из обихода, — не превратится ли ежегодный праздник «дня русской культуры» в торжественный холодный парад, в официальные поминки по гениям русской мысли?
1930. Париж
Георгий ЧУЛКОВ
Веселые дети и скучный черт
Один раз на даче дети в мяч играть собрались.
Было весело.
Играли в «классы», в «пятнашки», в лапту. Двоюродный брат Миша новые игры повыдумывал.
Так было весело, так было весело, что просто страсть!
И бегали, и прыгали, и скакали, и плясали. И мячик повсюду, как живой.
Только приходит школьный учитель и говорит:
— Дети! Хотите, я вам расскажу про мяч?
Дети молчат.
Тогда учитель подумал: «Молчание — знак согласия». И стал рассказывать:
— Мяч сделан из резины. А знаете, что такое — резина?
И пошел, и пошел: все рассказал — и как на фабриках мячи делаются, и почему они прыгают, и почему весело бывает, когда в мяч играют…
А мячу было скучно. Лежал он в сторонке. И детям было скучно.
И пришел тогда скучный черт — маленький, лохматенький, хромоногий, косоглазый, — утащил тихонько мяч и в канаву забросил.
Кончил наконец учитель. Ушел.
Хватились дети мяча. А его и нету. Скучный черт утащил. Сидят дети и плачут.