Голос показался Максиму Григорьевичу очень знакомым, и он пошлепал открывать.
Глаза у него, хоть и налитые похмельной мутью, расширились, потому что на пороге стоял Колька Святенко, по кличке Коллега, собственной персоной, выпивший уже с утра, с гитарой, и с каким-то еще хмырем, который прятал что-то за спиной и улыбался. И Колька лыбился, показывая четыре уже золотых своих зуба, и у хмыря золотых был полон рот, а у Кольки еще и шрам на лбу свежий.
— А, Максим Григорьевич! — заорал Колька, как будто даже обрадовавшись. — Не помер еще? А мы к тебе с обыском! Вот и ордер, — тут дружок его извлек из-за спины бутылку коньяка.
— «Двин», — успел прочитать Максим Григорьевич. Хорошо живут, гады.
А Колька продолжал:
— Я вот и понятых привел — одного, правда. Знакомьтесь — звать Толик. Фамилию до времени называть не буду. А прозвище — Шпилевой! Толик Шпилевой! Прошу любить! Шмон мы проведем бесшумно да аккуратно, потому ничего нам найти не надобно, кроме Тамарки!
Максим Григорьевич, который хотел было дверь перед носом у них захлопнуть, при виде коньяка, однако, передумал и при виде же его сейчас же побежал блевать. Глаза его налились кровью, он как-то глухо заурчал, задрал голову и не закрывши двери, побежал снова в совмещенный санузел.
Дружки понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу и, когда вернулся хозяин, обессилевший и злой, Колька уже протягивал ему полный стаканчик.
— Со свиданьицем, Максим Григорьевич, поправляйтесь на здоровье, драгоценный наш.
Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, запил водичкой, подождал — прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувственно глядя и очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, коньяк. Максим Григорьевич выдохнул воздух и спросил:
— Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уголовная твоя харя? — ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.
— Так там написано, — пошутил Колька: — «Лестничная клетка — часть вашей квартиры», — значит, там можно петь, даже спать при желании. Давай по второй.
Выпили и по второй. Совсем отпустило Максима Григорьевича, и он проявил даже некоторой интерес к окружающему.
— Ты когда освободился?
— Да с месяца два уже!
— А где шманался, дурная твоя голова?
— Вербоваться хотел, там же, под Карагандой, да передумал. Домой потянуло, да и дела появились, — Колька с Толиком переглянулись и перемигнулись.
— Ну, дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки — дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?
— Можно, можно, — успокоил Колька, — я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.
— Ну, это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! — Максим Григорьевич выпил и третью. — Знаю, своими же глазами видел.
Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич Святенково примерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она Максима Григорьевича: «Ты ведь отец, какой-никакой, а отец, пойди ты, поговори с ним!» Максиму Григорьевичу хоть и плевать было — с кем его дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:
— Ты это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да рисковый… Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.
Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно: мусором, псом и всяко, а потом сказал:
— Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец? Знаю я — какой ты отец. Рассказывали, да и сам вижу. А матери скажи, что Томку я не обижаю, и другой ништо не обидит. Вся шпана, ее завидев, в подворотни прячется и здоровается уважительно. А если б не я — лезли бы да лапали. Так что со мной ей лучше, — уверенно закончил Николай.
Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами, и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.
— Пропадите вы все — вся ваша семья поганая… Но путайте меня в ваши дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но ничего, может, еще и придется.
И накаркал ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную какую-то драку с поножовщиной да оскорблением власти. И по странной случайности все предварительное заключение просидел тот в Бутырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда надзирал. Он как сейчас помнит — Максим Григорьевич. Входит он, как всегда, медленно и молча в камеру, и встает ему навстречу Николай Святенко, по кличке Коллега, — уголовник и гитарист, наглец и соблазнитель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не загрустил он оттого, что грозило ему от двух до семи по статье двести шесть «б» уголовного кодекса, а даже как будто и наоборот, чувствовал себя спокойнее и лучше.
— А, Максим Григорьевич, — ненаглядный тесть. Прости, кандидат только в тести! Вот это встреча! Знал бы ты, как я рад, Максим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, — подмаргивал ему
Колька, — по блату да по-родственному и послабление будет отеческое — мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ Полуэктов?
Максим Григорьевич, как мог, тогда Кольку выматерил, выхлопотал ему карцер, а при другом разе сказал:
— Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь свою поганую лагерную помнить будешь.
Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него назавтра суд назначен был. Он попросил только, миролюбиво даже:
— Тамаре привет передайте. И все. И пусть на суд не идет.
Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал; а на другой день Коллегу увезли, и больше он его не видел и не вспоминал даже. И вдруг вот он — как снег на голову — с коньяком да с другом, как ни в чем не бывало попивает да напевает.
Снег скрипел подо мной, поскрипев, затихал,И сугробы прилечь завлекали.Я дышал синевой, белый пар выдыхал,Он летел, становясь облаками!
— Что думаешь делать, если, конечно, не секрет? — спросил Максим Григорьевич. — На работу думаешь или снова за старое?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});