— Мы все входим и выходим из театра. По крайней мере, раза два в день видим Максима Григорьевича и привыкли к нему, как к мебели, а он-де живой человек. С заслугами. И фронт у него за спиной, и инвалид он, и орден Красного Знамени у него. А этот орден за просто так не дают, его за личную храбрость только. Это самый, пожалуй, боевой и ценный орден. Выпьем, — сказал, — за его обладателя, скромного и незаметного человека. И дай бог здоровья!
Потом подсел к Максиму Григорьевичу с гитарой, спел несколько военных своих песен. Некоторые даже Максиму Григорьевичу понравились, хотя и знал он, что эти-то песни он поет везде, но пишет и другие — похабные, например, «Про Нинку-наводчицу», и блатные. Их он поет по пьяным компаниям и по друзьям. А они его записывают на магнитофон и потом продают. Он, Сашка Кулешов, сочинитель, конечно, в доле. Максим Григорьевич песни эти слышал. Тамарка крутила. И они ему тоже нравились, да и парень этот был ему как будто даже и знаком — похож чем-то на бывших его подопечных, хотя здесь он играл, говорят, главные роли и считался большим артистом. Максим Григорьевич, хоть и сидел без дела все дни напролет на посту своем, однако что делалось внутри, дальше проходной, не интересовало его совсем. Один раз, правда, после того, как услышал дома песни, — спросил даже у Тамарки:
— Это хто ж такой поет?
— Мой знакомый!
— А он не сидел, часом?
— Он у тебя в театре работает. Кулешов это, Александр!
Максим Григорьевич даже рот раскрыл от удивления и на другой день пошел глядеть спектакль. Давали что-то из военной жизни. Кулешов и играл кого-то в солдатской одежде, и пел. И опять Максиму Григорьевичу понравилось. А вчера он про него еще тост сказал, и подсел, и песни пел. Нет! Он, правда, ничего себе — бутылку поставил, подливал и, конечно, стал расспрашивать про боевые заслуги и за что орден.
Максим Григорьевич умел молчать. Бывало, человек раз-два спросит его о чем-нибудь. А он не ответит. Человек и отстанет. А вчера он от выпитого расслабился и стал болтлив, даже расхвастался.
— Да что орден, Александр Петрович, Саша, конечно, ты мне. Ордена не у одного меня. Чего про него говорить.
— Да не скромничай, Максим Григорьевич!
— А чего мне скромничать? Я, дорогой Саша, такими делами ворочал, такие я, Сашок, ответственные посты занимал и поручения выполнял, что видь ты меня тогда, лет тридцать назад, ахнул бы, а лет сорок, так и совсем бы обалдел, — занесло куда-то в сторону бывшего старшину внутренних войск МВД, и уже сам он верил тому, что плел пьяный его язык, и, уже всякий контроль и нить утеряв, начал он заговариваться и сам жо на себя и напраслину возвел. — Я, Саш, Тухачевского держал!
— Как держал? — опешил Саша и перестал бренчать.
— Так и держал, Саш, как держут, — закури, чтоб не падал.
— Где это?
— А где надо, Саш!
Про Тухачевского, конечно, Максим Григорьевич загнул. Это просто фамилия всплыла как-то в его голове, запоминающаяся такая фамилия. Тухачевского он, конечно, не держал, его другие такие держали, но мог бы вполне и Максим Григорьевич. Потому что других он держал, тоже очень крупных. И вполне мог держать Максим Григорьевич кого угодно. О чем он сейчас и имел в виду сказать Саше Кулешову.
Так и думал Максим Григорьевич, что вскочит Сашок после этих его слов на стул или на сцену и, призвав к тишине пьяных своих друзей, выкрикнет хриплым, но громким знаменитым своим голосом: «Выпьем еще за Максима Григорьевича, потому что он, оказывается, держал Блюхера!» Ага! Еще одну фамилию вспомнил Максим Григорьевич.
Но Саша почему-то вместо этого встал, взглянул на случайного своего собутыльника с сожалением и отошел. Больше он ничего не пел, загрустил даже, потом, должно быть, сильно напился. Он — пьющий, Кулешов, о-хо-хо, какой еще пьющий. Все это вспомнил Максим Григорьевич, и опять его замутило.
— И кто меня, дурака, за язык тянул? Хотя и хрен с ним, что мне с ним, детей крестить, — он даже вымученно улыбнулся, потому что вышла сальная шутка, если подумать про Кулешова и Тамарку.
Еще раз отправился Максим Григорьевич в туалет, и все повторилось сначала, только теперь заболела эта проклятая треть желудка.
Когда он, назад тому четыре года, выписывался из госпиталя МВД, где оперировался, врач его — хирург Герман Абрамович — предупредил честно и по-мужски:
— Глядите! Будете пить — умрете, а так года три гарантия.
А он уже пьет запоями четвертый год и жив, если можно это так назвать. А Герману Абрамовичу говорит, что не пьет, тот верит, хотя и умный, и врач хороший.
А помрет Максим Григорьевич только года через три-четыре, как раз накануне свадьбы Тамаркиной с немцем. А сейчас он не помрет, если найдет, конечно, чего-нито Спиртного.
Где же, однако, раздобыть тебе, Максим Григорьевич, на похмелку? Загляни-ка в дочерины старые сумочки! Заглянул? Нет ничего. Да откуда же бы и быть у дочерей? Ирка с мужем, как копейка лишняя завелась — премия зятьева или сэкономленные, — они ее сейчас в сберкассу — на отпуск откладывают. Они — дочка с зятем — альпинизмом увлекаются. И ездят на все лето то в Домбай, то в Боксан куда-то там — в горы, словом, и лазят там по скалам. Особенно зять — Борис Климов — лазит. Лазит да ломается. Хоть и не насмерть, а сильно. В прошлом году два месяца лежал — привезли переломанного в середине еще отпуска. Но ничего — оклемался и в этом году опять за свое. Так что нету у Ирки денег, Максим Григорьевич, а у Тамарки и искать не стоит, эта сама у матери на метро берет да у соседа покурить стреляет. Пойти, нешто, к соседу? Так занято-перезанято. Да и нет вроде его еще — соседа. Он где-то на испытаниях. Он горючим для ракет занимается — серьезный такой дядя, хоть и совсем молоденький. Уехал он недели две назад на этот Байконур. Он теперь часто туда ездит. Поедет, а через неделю в газетах: «Произведен очередной запуск… Космос 1991. Все нормально и т. д.», и сосед возвращается, веселый и довольный, и ссужает Максима Григорьевича, если, конечно, тот в запое. Но сейчас нету соседа, не приехал еще. Заглянуть разве в шкаф под простыни?! Заглянул на всякий случай. Нету и там, потому что жена давно уже там зарплату не держит, перепрятала. И сидит Максим Григорьевич на диване, на своей, так сказать, территории, потому что другая вся площадь квартиры — не его, сидит и мучается жестоким похмельем: моральным — из-за ордена и физическим — из-за выпитого. Так бы и сидел он еще долго и бегал бы на кухню да в туалет, как вдруг зазвенела на лестничной клетке гитара, раздались веселые голоса и кто-то нахально длинным звонком позвонил в дверь и заорал: «Есть кто-нибудь? Отворяйте сейчас! А то двери ломать будем!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});