Вера Петровна показала его записки к Лёле. И всё построение вмиг полетело, обрушилось.
Не выдавая Веру Петровну, я написала: «Говорят…»
«Никогда ты не наносила мне такой обиды, как письмом от 18–19.IX.46 г., – отвечал Филипп. – Я весь растворился в тебе, я твой до конца. Я люблю тебя не только как чудесный образ, не только как женщину, не только как человека, любовь и дружба, верность и преданность которого дают истинную, настоящую живую радость. Я люблю тебя во всех проявлениях быта и человеческого существования, которому присущи и „некрасивые“ стороны. Я боюсь произнести, как ещё люблю тебя. Я навсегда потерял представление о возможности не любить, а хотя бы увлекаться другой женщиной. И после этого ты пишешь: „Говорят“. И ты смеешь верить?»
Обвинительная энергия ответа Филиппа, перевёрнутость самого вопроса стеснили сердце. Собственную вину он хватко обратил в чужую. Беда, оказывается, была не в нём, а во мне. Это я «посмела верить».
Такого рода «открытия» понуждали жить в обход завязанным узлам, доверяя себе одной. Я старалась.
* * *
У колонны был свой режим, ритм, заботы. Правильно говорила когда-то Ванда Разумовская: «Какой другой жизни вы ждёте?» Я всё глубже понимала: какой бы ни была ежедневность – она моя. Но, понимая, не очень умела в неё вписаться. На «летучке» Александра Петровна объявила:
– С завтрашнего дня будете ходить на кухню снимать пробу.
Я была тронута: за приказным тоном пряталось желание подкормить меня. Встала в четыре часа утра. Волновалась. Из небольшой кастрюли, стоявшей на плите, повар молча налил мне миску жирного супа и поставил её на небольшой столик, рядом с тетрадью приёмки. На дне тарелки лежал кусок давно невиданного мяса. «Угощение» он мне преподнёс так, будто швырнул кость собаке. Какое же это имело отношение к общему котлу, о содержимом которого я должна была написать: «Принято»? Ходить отведывать подачку из спецкастрюли не смогла, несмотря на то что есть – хотелось.
– Какая дурёха! Ну надо же быть такой дурёхой! – трубно басила Малиновская. – Ну надо же!
В большинстве своём медсёстрами в межогском лазарете были харбинки двадцати семи – тридцати лет. Как на подбор рослые, красивые, со стройными ногами. Свои медицинские халаты летом они надевали прямо на голое тело, умело подпоясывались, ходили с вызовом; ладно и ловко справлялись с лазаретными обязанностями. После дежурства я зашла как-то в одну из дежурок ОП. Застала там человек пять. Тесно усевшись на медицинский топчан, молодые женщины сумерничали. Рассказывали друг другу щекочущие нервы анекдоты, приглушённо хохотали, пылко судили мужчин. «А я заставляю его мыть мне ноги! – смеясь, говорила одна. – И как миленький моет, вытирает, целует…» Они не скупились на меткие, неканонические характеристики окружающих. Легкомысленный, непринуждённый тон казался привлекательным, угодным жизни, тёпло-земным. Мне хотелось поддержать беседу, «соответствовать» ей. И – не получалось! Словно была во мне какая-то запруда, какое-то табу. Более того – я чувствовала, что сковываю их, стесняю. Когда я поднялась, меня никто не задержал, не спросил: «Куда ты? Посиди». Было обидно, но я видела, что чем-то не подхожу им.
По пути заглянула ещё к одной медсестре. Черноглазая бойкая Валя приняла радушно:
– Свет не зажигай. Посидим впотьмах.
Сумерки – всегда хорошо. Обличье зоны утрачивало чёткость. Что-то смягчалось. Мы тихо разговаривали. Со стороны зоны к окну её дежурки подкрался человек.
– Вор, – сказала Валя. – Сиди тихо.
Уверенный в том, что дежурка пуста, искатель наживы примерялся, как открыть форточку, чтобы залезть в окно.
– Прихватится рукой за перекладину – полосну по пальцам бритвой. Сразу найдёт дверь, чтобы перевязала, – решительно прошептала Валя и потянулась за лезвием.
Валю можно было понять. Ударить по гадости – хорошо. Но лезвием по руке?.. Я с грохотом отодвинула стул и встала. Вор исчез.
Жизнь не принимала меня. Совсем рядом, в ясельном бараке, находился мой сын, а мне было запрещено там появляться в не установленные для кормления часы. Одиночество сводило с ума.
– Тамарочка! Я хочу вас угостить чем-то вкусненьким. Возьмите. Сегодня пришла посылка от дочери.
Возле меня стояла медсестра одного из корпусов, шестидесятитрёхлетняя Ольга Петровна Тарасова, протягивая кусочек сухого торта.
– Ну что вы, спасибо.
– Берите, берите. Это ещё не всё. Вот соевые конфетки. И не смейте плакать.
– А я не плачу. Просто тяжело. И почему-то сегодня собаки так злятся. Слышите?
У вахты надрывались, неистовствовали овчарки.
– А мне, Тамарочка, пришлось видеть совершенно замечательных собак.
– Где?
– На вершине Альп, у перевала в Италию. В бытность мою там мы решили наведаться в монастырь Святого Бернара. Подошли как раз к часу, когда там кормили знаменитых сенбернарских собак. Перед сараем в два длинных ряда на земле стояли миски с едой. И каждая из собак становилась возле своей. Потом зазвонил колокольчик, и только тогда собаки принялись за еду. А во время снежных бурь и заносов собак выпускали. На спину каждой привязывали крошечный бочонок с вином. Они разбегались в разные стороны по горам и ущельям на помощь заблудившимся, замёрзшим путникам. Тех, кто не мог сам двигаться от холода, собаки приволакивали в монастырь.
– Это не сказка, Ольга Петровна?
– Что вы, мой друг! Сущая правда.
– А как вы там очутились, в Альпах?
– Если захотите, когда-нибудь расскажу.
Глаза Ольги Петровны лучились, как у княжны Марьи из «Войны и мира». И она рассказывала: о счастливых днях, проведённы в Швейцарии, в Париже, где они с мужем посещали в Сорбонне лекции о музыке и музыкантах прошлого века, которые читал в сопровождении рояля Ромен Роллан. Приватное отчаяние рассеивалось. И я таким образом оказывалась причастной к кочующему из века в век духу человеческой общности, который выручает и поддерживает нас. В Петербурге Ольга Петровна окончила гимназию, основанную принцем Ольденбургским.
– А где она помещалась? – спросила я.
– На Петроградской стороне. Угол Большого и Каменноостровского.
– Быть не может! Ведь это и моя школа! Я проучилась там первые три класса, не в Петербурге, как вы, а в Ленинграде и не в гимназии, а в школе номер сто восемьдесят два.
Ольга Петровна мечтала стать врачом. Но в России в медицинские учебные заведения принимали только после двадцати одного года. Она уехала в Женеву, где и поступила на медицинский факультет университета. Вскоре туда же приехала её сестра Зета – активная революционерка, член социал-демократической партии, считавшая, что Россия – страна аграрная, и ратовавшая за социализацию земли и за борьбу с самодержавием. Ольга Петровна, собиравшаяся работать земским врачом, увлеклась идеями этой партии, тоже стала революционеркой.
Слить воедино облик светлой, мягкой Ольги Петровны с её биографией я сумела значительно позже, когда поняла, чем для неё были некрасовские