Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор был далеко не единственной жертвой. Последний на моей памяти был известный молодой писатель. Он даже бросил жену, и осенью Стефания принимала нас вместе с ним в ее квартире «по-семейному». С ним она выдержала целые три месяца, но затем велела ему возвратиться к жене:
— Я тебя люблю, — будто бы сказала она, — но ведь я все равно тебя скоро брошу — и куда же ты денешься?
Интересно, что к Стефании хорошо относились не только мужчины, но по большей части и женщины. Даже моя мама, при всей ригористичности ее этики, любила Стефанию — правда сказать, на папу та не покушалась. Но в любом случае по своей кратковременности ее увлечения не могли принести никому особенно тяжкого вреда.
Но женщины постарше говорили:
— Она готовит себе горькую старость. Что она будет делать, когда начнет стареть?
Стефании посчастливилось умереть молодой, красивой и любимой, так что с решением этого вопроса ей не пришлось столкнуться.
К нашему кругу принадлежала еще Надежда Януарисвна Рыкова. Больше никого из того, первого коктебельского лета я не помню.
Уже много позже мне кто-то рассказал, что в то лето в доме Волошина жил О.Э.Мандельштам, и что он даже заходил на дачу Манассиной. Но он был не из тех, чье присутствие афишируется — о нем, наверное, немногие и знали. Во всяком случае я его не видел, а если видел — не отождествил.
Имя Мандельштама мне было тогда известно. Я помнил два его стихотворения наизусть: «Я изучил науку расставанья» и «За то, что я руки твои нс сумел удержать». Они меня странно будоражили. Почему-то нс хотелось признать, что это хорошо— слишком было непонятно — но нельзя было и не запомнить на всю жизнь.
Сверстников для меня в Коктебеле нс было, да я к сверстникам и не тянулся — боялся уколоться или уколоть. В папином кругу, или тем более, при Николас Эрнестовиче — я совсем сходил на нет. Но оказалось, что для меня тоже нашлась в этом социуме своя «ниша», как говорят социальные психологи. Выяснилось, что я интересовал женщин, более старших, чем я. На самом деле, как я теперь понимаю на старости лет, я был мальчик красивый и неординарный; как объект любовного увлечения я, конечно, по самому моему возрасту рассматриваться нс мог, но как эмбрион чего-то интересного, что могло из меня развиться в будущем, я уже представлял для женщин известный интерес.
С Надеждой Януариевной Рыковой мы могли говорить немножко о стихах; она читала мне стихи обэриутов, неизвестные мне стихи Ахматовой и Гумилева, Волошина — я отвечал ей чем-то в этом роде. С другой дамой — Анной Андреевной Беленкиной у меня установились отношения более доверительные, и как мне казалось — душевные. Она совсем нс относилась к писательскому Дому отдыха. Жила она в мазанке Манассиной, как ее приятельница и гостья, была красива, приятна, доброжелательна. Я, признаться, впервые в жизни поведал ей свои сердечные увлечения и горести. Нс знаю почему (может быть как раз потому, что она была черноглаза и черноволоса), я рассказал ей, что мне нравятся только совсем светлые девушки — светловолосые, может быть, даже рыжеватые. Она мне сказала:
— Вот на днях сюда приедет очень красивая белокурая девушка Нина Магазинср, она тебе должна понравиться.
Нельзя сказать, чтобы я отнесся к этому известию с безразличием.
Но до тех пор приехал в дом отдыха молодой профессор Григорий Александрович Гуковский. В его лице нс было тонкости и изящества Бориса Михайловича Эйхенбаума — хотя он тоже был светлый и очень светлокожий, но черты лица его были крупны, и соответственно громкой и авторитетной была его речь. Говорил он очень интересно, часто неожиданно (по крайней мерс, для меня). О поэзии, прежде всего. И вдруг я осмелел и решился попросить его послушать мои стихи. Он согласился. Я прочел ему то, что мне казалось наиболее современным, самостоятельным:
«На красном ковре были вышиты синие птицы, На белом лице ослепительно красные губы» и так далее.
Довольно читателю? Думаю, что довольно. Григорий Александрович прослушал до конца и сказал решительно:
— Плохие стихи.
С этим я, конечно, был совершенно согласен; ничего другого и нс ожидал, но предполагал, что он даст какой-то разбор, скажет, что именно плохо и как надо. Я вес же спросил его, в чем их недостатки. Он сказал, что это несамостоятельно, и указал как на мой источник почему-то на Есенина, которого я вовсе и не читал еще тогда, а когда позже и прочел, то без всякого восторга.
Чуть ли не на следующий день приехали Магазинеры. Я болел весьма неромантично животом, видел Нину издали, и нас познакомили лишь дня через два. Это была действительно удивительно красивая девушка. По сравнению с тем, что я себе мысленно нарисовал, она была крупнее, лицо было полнее, а главное — волосы были хоть и золотистые, но совсем не того, а чуть более темного оттенка. Мы обменялись с нею несколькими словами; оказалось, что мы оба поступаем в один и тот же Литературно-исторический институт, обещали там встретиться. На другой день я уехал.
Однако надо еще рассказать про коктебельские знакомства следующих лет.
В 1933 году мы приехали — на этот раз вчетвером, с папой — уже в более благоустроенный дом отдыха.
Самой Манасеиной больше в Коктебеле не было. Зато появился целый, хотя и небольшой, штат служащих.
В саду Манасеиной была построена на живую нитку небольшая самостоятельная столовая, в которой кормили уже значительно лучше, чем прежде. А аппетит и у меня, и у брата Алеши был дай боже. Мы были известны под прозвищем «двух удавов».
Однажды утром, когда мы мылись в загончике-умывальне (еще одно новое сооружение в саду), мы услышали через фанерную перегородку разговор двух новоприбывших дам:
— Мне говорили, что в Крыму змей нет, а сейчас мне сказали, что в доме на горке живут два удава.
Действительно на горке у забора, что у дороги в сторону Тепсеня, был построен для семейных одноэтажный дом с верандой во всю длину; там мы и получили комнату, рядом с Десницкими и Томашевскими с одной стороны и с Эйхенбаумами и Рождественскими, с другой. Дом этот почти сразу получил название «корабля», — так он, кажется, если цел, называется и поныне, — а папа звался «капитаном» (или «пиратом»). Веранда «корабля» была одним из центров жизни дома отдыха; еще большим центром стало крыльцо большого манасеинского дома; оно получило название «Женского клуба».
Здесь собиралось от пяти до десяти или двенадцати дам; считалось, что мужчины в Женский клуб вообще не допускаются (я там часто околачивался, но я по молодости был не в счет). Вскоре, однако, женщины единодушно решили, что Михаил Алексеевич Дьяконов должен быть почетным членом клуба; в связи с этим женщины купили голубой лифчик, вышили на нем надпись «Добро пожаловать» и «в торжественной обстановке» вручили его моему папе. Через некоторое время в Женский клуб был допущен и Борис Михайлович Эйхенбаум — но уже без церемониала. Приходили и другие мужчины потрепаться — острили, пели комические песенки стоя; только члены клуба размещались на ступеньках. Впрочем, неразлучные тогда Геннадий Фиш и Борис Соловьев влезали на вблизи стоящее дерево.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Воспоминания солдата (с иллюстрациями) - Гейнц Гудериан - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Ложь об Освенциме - Тис Кристоферсен - Биографии и Мемуары