Не раз, не два раза, когда читаешь иные… художественные произведения, и рифмованные и нерифмованные, вспоминаются та идиллия с ряшкой и те галушки.
Простая, добрая душа, Лапа — тот хоть под чаркой, хоть изредка гонял свою половину — учил.
Наш читатель куда покладистей… Сожроть.
1972
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН
Перевод Д. Ковалева
В размноженном на ротопринте, потешно «русском» описании Гамбурга, которое нам, туристам, дружелюбно роздали местные активисты комитета защиты мира, об этой части города сказано так:
«Реепербан — «Хребет» много воспетого района, увеселения Святого Павла, «пристань радости», «святой распущенный». Развлекательный док для матросов всякого цвета кожи. Сотни ресторанов — с китайского подвала до баварского пивного дворца. Они предлагают разнейшие заманивания, не только для нёба…»
Мы, четверо мужчин, зашли туда ясным июньским предвечерьем.
Если открытая, яркая щедрость уличных реклам с красотками в разных позах, если таинственность совсем неограниченных в своей «свободе» кинотеатриков еще возбуждают невольное волнение, так в переулках, куда вход разрешен только мужчинам с шестнадцати лет, — приходят ощущения иные.
Недоумение: неужели это явь? И отвращение, хмурая тяжесть на душе.
В первом переулке, немного побогаче, не очень многолюдном, на низких подоконниках открытых больших окон сидел живой товар. Покуривая, переговариваясь, женщины эти рекламировали свою наготу неназойливо, с какой-то вроде уверенностью в своем значении и необходимости. Даже какое-то чувство собственного достоинства, что ли. Это послышалось мне в оскорбленном выкрике одной из них на туриста, на животе у которого висел фотоаппарат в незастегнутом футляре: «Мах цу!», закрой.
В другом переулке, узком, темном, а потом еще и крытом, значительно шире, похожем на грязный подземный гараж, голые женщины стояли каждая около своей кабины. Густо валандался пьяный сброд мужчин, слышались крик, хохот, ругань. Они же стояли молча, неподвижно. Медленно проходя около них, я присматривался, насколько это удобно было, к глазам, к выражению лиц этих… все же не манекенов.
Безразличие, усталость, как у солдат на посту, отсутствие хотя бы какой стыдливости или кокетства, у некоторых — даже заметный цинизм.
Голые тела женщин, в такой массовости, в таком глумлении, среди толпы одетых мужчин — это болезненно напомнило мне архивные фотоснимки гитлеровских карателей: очереди женщин, раздетых перед расстрелом…
А рядом с этим, на улицах светлых, в наглости реклам солидно прохаживаются бюргерские пары, часто с малыми внуками, на приступках секс-магазина играют дети этих прогрессивных лавочников, в небо подымается великопышная кирха…
Вечерний звон. На молитву.
На закате солнца чудесное небо.
За домами, на грязной Эльбе, белеется наш теплоход.
И тоска… И желание на всю глубину понять, что же оно в человеческой жизни к чему…
1973
ДВА ГОЛОСА
Перевод Д. Ковалева
Дядька под мухой, которого в очередной деревне, на остановке, родственники впихнули кое-как в наш автобус, сначала показался мне неприятным. И вообще, как слишком пьяный среди трезвых, и, может, еще потому, что попал он под мое дурное настроение.
— На свадьбу просил, — начал дядька сразу, сев на первом сиденье рядом с чернявой, видать, незнакомой ему, молодицей. — Марусю замуж выдаю. В Лапах тут на свадьбу звал. Родни как собак, четыре хаты.
Автобус небольшой, пассажиров немного, все сидят, и тихо настолько, что дядьку слышат все.
— Дак ты и походил по хатам? По всем ли хоть четырем?
Сказала это старуха с последнего сиденья. Судя по тому, что она не называет его ни по имени, ни по фамилии, они тоже незнакомые. Впрочем, дядька не оглядывается, как будто слова старухи — голос народа, голос совести. Перед дядькой только спина шофера, запыленное стекло и дорога — то полем, то лесом немного, то снова по деревне. Пока что — полем, где уже по сторонам жнивье и даже свежая пахота, а то картошка, несжатый овес или люпин.
— Конечно, по всем четырем, — отвечает дядька старухе, которую он не видит и скорее всего никогда не видел. — Что ж это была бы за родня, если бы выпустили сухого? А теперь вот мне думай: в Погулянке сойти, не сойти? Тут у меня тоже Сергей, свояк, сестру мою двоюродную держит, Ганну. Я-то у них завтра буду. Дело у меня тут будет такое, что о нем не каждому… Завтра мне можно будет пригласить. А то могу еще и сегодня…
— Раз уже сел, езжай. И так наприглашался.
— Конечно, я это могу. Я пью, нехай буде добре в нашей стороне! Политически грамотный и морально настойчивый. А поглядела б ты, дорогая, когда я был молодой…
— Молодой — не с бородой. Такой уж ты сегодня старый.
Помолчали. Однако не молчится.
— Дак что ж тут мне, скажите, люди добрые, делать? Сойду-таки. Для привета.
Остановка. Автобус остановился, двери открылись, и дядька ринулся туда, словно навстречу ему тиснулись новые пассажиры, которых здесь вовсе не было. Он даже завертелся, как в вираже, укрепился на ногах, постоял минуту и снова полез в автобус.
— О, и место еще не занято! — обрадовался, хоть тут и некому было его занять. — Завтра зайду, — то ли сообщил всем, то ли повторил это вслух самому себе.
Автобус уже шел по деревне, в нем было по-прежнему тихо. Только гул мотора да поскрипывание на неровностях дороги.
— Верно ж, — сказала старуха, — завтра уж, заодно. А то зашел бы ты и снова, глядишь, добавил бы.
— В первую очередь! — с веселой искренностью согласился дядька.
— И уже до дому сегодня не вернулся бы.
— Ага! Тут у нас уже было бы раскинулось море широко!..
— А так до дому придешь, как человек.
— Правильно! Согласен! Иду в бабье распоряжение.
Немного спустя, в лесу, дядька ринулся к шоферу, похлопал его по плечу, и наш свойский автобус, который останавливался, можно сказать, у каждой хаты и