суровым усачом и мальчиком были солдаты разных возрастов, разного опыта войны, но старшина не кивнул больше никому.
— Ну что ж… — сказал он, так же, казалось, растерянно, что ли, и сразу, уже совсем обычно, скомандовал — Поехали!
Однако с подножки, — все же армия, все же старший по званию, — он бросил нам:
— Вы, партизаны, ею займитесь!
Мы, конечно, не занялись. У нас тоже было куда ехать по делу, которое было тогда поважнее всех дел. Мы тоже спешили.
Впрочем, к недобитой уже шла, почти бежала, босая тетка из деревни, с ведром в руке и с чем-то белым под мышкой…
1971
ТРИЖДЫ ОБ ОДИНОЧЕСТВЕ
Перевод Д. Ковалева
1
Старая придорожная сосна. Ствол еще медный, еще говорит о долголетии, а часть ветвей уже до основания обшелушенная и без лап.
Часто, когда я стежкой прохожу мимо нее, с этой сосны, с еще невидимой высоты, меня… обстукивает, как пальцы доктора, мелкое, энергичное, гулкое «тук-тук! тук-тук!..».
Прежде чем осознать, что за стук, начинаю искать его на сосне. И, еще не увидев, уже знаю, кто это. А потом — вот и он!..
То будто связист или электрик на столбе, он держится на дереве, всадив когти в ствол, по-своему, опираясь хвостом; в другой раз видишь его на поперечной ветви, как он, уже не сбоку, а сверху, обрабатывает ее.
Долбит, — даже, кажется сначала, забавляется, — музыка, краски, просто потеха, и только потом исподволь доходит, что он ведь работает, что работяге надо есть. И голова его — не молоток, и клюв — не долото, однако не скажешь, что он, как другие птицы, клюет. Ее не очень-то поклюешь — сухую, твердую, глянцевито-серую, звонкую ветвь.
Да именно тогда, когда в тебе деловое уважение каждый раз все более выразительно пересиливает прогулочно-поэтическое любование, когда тебе хочется видеть его еще и еще, плотник этот вдруг вспоминает, что он к тому же и птица, да не какая-нибудь, а бело-черно-красно-пестрая. Дятел вспархивает и, в игривом покачивании полета, ширяет на другие деревья. Временами будто нарочито вдоль твоей стежки около старых сосновых аллей, чтобы вам повидаться опять.
Почти всегда хочется, чтобы он тут и сел, чтоб не летел через поле в лесок, хотя у птицы, известно, дороги свои.
Ну, что же, в другой раз, завтра или после увидишь его снова, снова вначале услышишь неожиданное, хоть и ожидаемое «тук-тук! тук-тук!..», а потом уже и остановишься, запрокинув голову.
Если бы меня часто, а то, можно сказать, и всегда не преследовала вторая параллельная линия: если бы в душе моей, рядом с ощущениями только человека, не шли еще и ощущения литератора, которому, как дятлу, всюду и всегда хочется, необходимо выдолбить поживу, я был бы просто рад, просто полюбовался бы на ходу, между собственными хлопотами, а то и спокойнее, отдыхая, между прочим, сразу или потом, поделился бы с кем-то своим впечатлением от этой незначительной, хоть и приятной встречи.
Так нет же! Тебе еще надо ныть, ловить самого себя на «мелком собирательстве», на ненужной чувствительности, на придумывании тем. Вместо того чтобы просто отдаваться чувству и просто говорить тогда, когда хочется, и о том, что заслуживает, с твоей точки зрения, внимания читателя.
И хорошо, когда тебя временами на некотором раздорожье, в сомнениях поддержит слово другого такого же… носителя двух параллельных линий.
Есть же такая светлая традиция, как шум лесной или щебет птичий, бесспорная традиция тихой нежности слова, которая — с рифмой или в полной раскованности — отзывается голосом человеческого сердца на голоса жизни? Есть она, и счастье наше, если мы слышим ее, и худо — если мы глушим ее грохотом будничной суеты…
И если меня поборник такой традиции… ну, не вдохновит, как песня жаворонка или солнышки ромашек, а поддержит словом, сердцем друга и соратника, мне тогда хочется и хорошо быть самим собою, оберегать во всем гордость свободной мысли, такую необходимую для искренней песни.
Слова друга про осторожненькую каплю, что серебрится на самом клювике еще безлистой ветки, про его недосказанную радость от встречи с восходом солнца над речкой, — слово из чужой книги помогло мне признаться, почему я даже про дятла и то серьезно, почему встреча с ним всегда вызывает из далеких тайников памяти одно хорошее чувство…
Голос дятла (стук — это не голос) я слышал только раз. Тот дятел верещал, как поросеночек, которого подняли за заднюю ногу, только ж по-своему верещал, пока мы услышали его крик, бежали туда, а потом соображали, как тут помочь.
В стволе старой ели, на человечий рост от земли, было дупло. И он залез туда, по делу или по глупости, ну, а назад — никак. Дырка снаружи внутрь сужалась, дупло было тесное, не повернуться, а не то чтобы раздалбливать выход оттуда.
И он, пестрый плотник, забыл про всю свою важность — заверещал.
Когда однажды тонул наш друг и нас на воде было много, а он закричал только мне, я был потом до слез благодарен ему и нашу с ним дружбу почувствовал совсем небывало…
Сравнение как будто не то, «не те масштабы», однако же и мне, как и другим, кто бежал на крик дятла, было приятно бежать на помощь, и мне казалось, что зовет он — меня.
Ни одна рука не пролезала в ту еловую западню. Хоть возьми да разорви ее или к машине беги за топором каким-нибудь… Мы ездили коллективно за грибами и небольшой группой забрели далеко от всех остальных и от автобуса. Дятел кричал. Еще, видать, от большего страха, увидев нас. И мы как будто спохватились, увидели, что с нами есть маленький человек, который и бежал не очень-то позади. Как ни напрягаю память, почти через двадцать лет никак не вспомню — мальчик это был или девочка. Хотелось бы знать, как она выросла, та детская ручонка, и что она делает теперь… Да это, может, и не важно, куда важнее, что она была, та маленькая рука, и я выразительно вижу, как она протянулась к дуплу, как дрожала от страха и радости,