Армению сухопутьем. Подобные челны нетрудно было изготовить: шкур имелось много, а ивовых прутьев было в изобилии по берегам рек.
— Зачем вы восходите ко временам Геродота, — вмешался в разговор Берзен-оглы, — такие лодки в ходу и теперь у армян — на Евфрате и Тигре, с той лишь разницей, что вместо шкур они свои корзинообразные лодки покрывают кожей, выделке которой они уже научились.
На пристани стояло несколько лодок нового типа; среди них выделялась красотою и удобством лодка Берзен-оглы.
— Она сделана тем мастером, который сейчас работает у меня, — сказал Берзен-оглы. — Он может построить даже парусное судно. Этим ремеслом он долго занимался на пристанях Константинополя. Его челны легки, ими можно управлять, как хорошo выезженным конем.
Берзен-оглы остался на пристани, а мы вернулись в деревню. Аслан с Фаносом отправились навещать больных (так заявили они мне). Я же отправился домой.
Я был один, не знал, чем заняться. На дворе ни души. Тишина… Даже листья на деревьях не шевелились. День был невыносимо душный. Гуси спали в тени ив, засунув головы под крылья. Заслышав мои шаги, один из них поднял голову и несколько раз лениво прогоготал.
Из мастерской доносились звуки тесла. От нечего делать я заглянул туда. Кругом все было завалено досками и другим плотничьим материалом. Здесь латали старые лодки и строгали новые. Старый мастер работал с учениками и подмастерьями. Они посмотрели на меня, не прервав своей работы. Старик только отложил в сторону циркуль, поднял голову, поправил очки на носу и спросил:
— Вы, верно, приехали с тем франгом?
— Да…
— Присядьте, пожалуйста.
Я не знал, куда сесть: кругом доски, лесной материал. Пришлось сесть на пороге. Мастер вновь взялся за циркуль.
— Мешаешь притоку воздуха, — сказал один из учеников, отирая со лба пот, — и без того жара нестерпимая!
Замечание было сделано довольно грубо, но вполне уместно. Свет и воздух проникали в мастерскую лишь через дверь, окон не было. Правда, в потолке был ердик[63], но оттуда не веяло прохладой. Я встал и молча продолжал наблюдать. Кругом стоял такой невообразимый шум, что слов не было слышно, пилили, строгали, сверлили. Все работали, один я был без дела. Я находился в глупом положении. Поглядел, поглядел, — наскучило и вышел из мастерской.
На балконе, где мы обедали, никого не было. Аслан с мастером Фаносом еще не возвратились. Разостланные на полу скатерти оставались на местах. Я разлегся на том миндаре, где за обедом сидел Аслан.
Стал глядеть в сад. Он был отделен от балкона лишь деревянной решеткой. Деревья в саду были отягощены созревшими плодами. Солнце пекло невыносимо. От каждого дерева, куста, от каждой травки, от цветов и плодов лился аромат. Мне нравится это нежное, наводящее истому, благовоние, источаемое садом в полуденный зной. Воробьи, скрывшись в густых ветвях дерев, тихо подремывали; ласточка, свившая гнездышко под кровлей, нежилась в сладкой истоме подле своих птенчиков. Но я не мог уснуть.
В голове у меня царил полный хаос от виденного и слышанного за последние дни. Тяжкие раздумья мучили меня. Я не мог найти выхода. Куда я шел? К чему стремился? К чему приведут мои скитания? Я брел, словно ощупью, во мраке неизвестности и сомнений. «Лучше уж совсем не верить, — думал я, — чем верить наполовину». И лишь одно поддерживало меня, являлось оплотом в минуты отчаянья — горячая любовь к Аслану. Я обожал этого молодого человека, что-то подкупающее, манящее было в нем — но что именно, я никак не мог понять.
Всюду, где мне приходилось бывать, я видел лицемерие, фальшь и ложь. Глаза мои словно затянуты были пеленой, и я не видел дали. Кто знает, сколь ужасна эта даль, а Аслан не желал сорвать с глаз моих волшебной повязки, чтоб грядущее не предстало предо мной во всем своем ужасе… Быть может, он не хотел пугать меня. А, может быть, эта даль была настолько прекрасной и заманчивой, что Аслан не решался сразу открыть предо мной мир очарований?.. Ведь я не был настолько подготовлен, чтоб разобраться во всем. Да, я и сам хорошо сознавал свою пустоту, свое умственное убожество. «Тебе еще многому следует учиться», — говаривал мне не раз Аслан.
Шелест листьев прервал мои тягостные раздумья. Я поднял голову: на яблоне, находившейся недалеко от меня, сидела Цовик, дочь домохозяина. Вот еще существо, которое бодрствовало в этот зной! Однако чем она была занята? С ловкостью обезьяны девочка перепрыгивала с ветки на ветку, но яблок не рвала, они еще не поспели. Она выбирала самые крупные, наиболее правильные по форме и что-то наклеивала на них. Я тотчас сообразил, в чем дело. Яблоки этой породы при созревании становятся яркокрасными, а пока они были светлоголубые. Цовик наклеивала на них красивенькие листочки: когда яблоки созреют, непокрытые места, благодаря солнечным лучам, покраснеют, а заклеенные листочками останутся светлыми — осенью яблоки будут с прекрасными узорами на кожице. В народе они зовутся «яблочки для милого дружка». У армян яблоко, вообще, служит символом любви. Приглашенному на свадьбу посылают красное яблочко, а такие разукрашенные яблоки взрослые девицы тайком шлют своим возлюбленным.
Но для кого готовила маленькая Цовинар свои яблоки? Ведь она еще не могла знать, что такое любовь! Вероятно, она заметила, что так поступают взрослые девушки и, не понимая, подражала им. «Вот еще одна безотчетность в поступках, — подумал я, — не познав любви, она уже готовит подарки любви». Разве я не делал того же? Разве я не готовил себя на всякие жертвы во имя любви, не зная предмета моего почитания?.. Но Цовик действовала разумнее меня: она выбирала красивейшие из яблок, не изъеденные червями. У меня же не было выбора, я не знал, в какой мере целесообразна моя жертва… Я следовал примеру старших так же, как Цовик подражала взрослым девицам…
Вдруг раскрылась дверь, и на балкон из комнаты выскочил мальчуган, вероятно, сын домохозяина: так он был похож на него. Он, как пуля, пролетел мимо меня, добежал до садовой калитки и принялся трясти ее. Калитка была заперта; в сердцах бросился было обратно, но увидел меня, подбежал как к давнишнему знакомому и обнял меня.
— Если б я мог войти в сад, я принес бы тебе абрикосов.
— А почему не вошел? — спросил я, гладя его хорошенькую головку.
Он посмотрел на меня своими большими голубыми глазенками и с досадой произнес:
— А дверь заперта! Ты не знаешь, что за черт эта Цовик; всегда закрывает за собой калитку, боится, чтоб я не вошел. Ты, говорит,